Галина Докса - Мизери
Он был влюблен и нищ. На цветы не хватало денег. Света сама сказала, попросила, увидев, как он, отвернувшись, покрывает скорописью пачку сигарет (они стояли на дачной платформе; он переводил каждую минуту, даже в те драгоценные, все наперечет, минуты, которые делил с ней, — он переводил на ходу, легко, как думал, — да, тогда он думал стихами, любая мысль его имела форму сонета). «Дай!» — попросила Света… Прочитала… Поцеловала его.
«Лучше цветов!» — сказала она. Он засыпал ее листками с переводами. Сонеты множились, как лепестки распускающейся розы, и он угорал один в багровом чаду этой растущей на его глазах красоты. Он нес и нес, сыпал и сыпал, и она не успевала выучивать их наизусть, и дразнила его, ловя на смешных описках, и сердилась, что он слишком торопится. Он приходил с охапкой новых переводов, садился рядом и клал листки к ней на колени. «Ну, попробуй! — робко начинала она, восхитившись опять. — Ведь есть же еще молодежные журналы! Хочешь, я пойду вместо тебя? Это не Шекспир, конечно, но это… Это просто какое–то чудо!» Он сдувал листки с ее колен и клал туда голову. Когда это было? С кем это было? Разве такое бывает?..
— Господи! — взмолился он. — Прошу тебя, сделай так, чтобы я ничего не понимал. Сделай это! Я не попрошу больше никогда. И я в тебя поверю — сразу, вот… Смотри!
Он открыл книгу с закрытыми глазами, наугад.
И снова этот сонет. Тот, что не дался ему десять лет назад. «Теперь, когда весь мир со мной в раздоре», — прочитал он и захлопнул том. Ничего не случилось. Она сжала руками его голову, приподняла и заглянула в глаза — как будто умоляюще? Или с упреком? Какой там был взгляд, какая улыбка, как долго длились ее наклон и осторожное, точное движение двух ладоней, скользнувших по полу, вмиг собравших в горсть белые листки и вернувших их на колени? Это — было?..
«Четырнадцать! — улыбнулась она, сосчитав. — Как раз на венок». — «Никогда не был так счастлив», — сказал он, зарывшись губами в ладони (бумага скрипела и кололась). «Что?» — спросила она.
«Что?» — «Не слышу!» — «Громче!» И потом, отложив стопку: «Тише, услышат…»
Игорь сунул в карман затрепанный том Маршака, невесть кем оставленный на скамейке Михайловского сада. С недавних пор он повадился сидеть тут в обеденный перерыв, предпочтя тощий бутерброд с пивом утомительным и слишком обильным обедам в компании коллег. Обеды оплачивала фирма, и многие русские сотрудники (из «старичков») уже пошучивали насчет неизбежной в скором времени смены гардероба, так «закормили» их патерналистски настроенные хозяева. Игорь тоже чувствовал, что начинает полнеть в талии, но это мало его беспокоило. С отъездом семьи он совсем махнул на себя рукой: ходил в старой куртке, перестал носить галстук, ленился менять рубашку и через день, а иногда забывал побриться. Последнее было слишком заметно, и он рисковал получить выговор от непосредственного начальства, если бы попался на глаза начальству высшего ранга. К счастью, весной Петербургский филиал компании находился в весьма подвешенном состоянии. Поползли слухи, будто там, в Калифорнии (или Джорджии, или Алабаме), ставится вопрос о сокращении численности здешнего персонала. И то сказать, работы русским переводчикам к весне почти не осталось. Мы фланировали по опустевшим коридорам аквариумоподобного (все углы проглядываются из кабинета Главного Администратора) офиса, сталкиваясь носами, как ленивые перекормленные рыбы, и обмениваясь папками с документами, каждая из которых побывала в руках каждого по меньшей мере…
Ну, точно! Эту папку Игорь не далее как вчера передал на доработку в параллельный отдел. Он хорошо помнил узел, которым завязал на ней тесемки: тройной, заломленный… Разумеется, там не удосужились даже развязать папку. Он занял свое место у окна, распутал узел, раскрыл папку, покосился на кабинет Администратора, вынул из кармана томик Маршака, положил его перед собой, заслонив картонным бортиком, нашел тот сонет и в мучительной неподвижности уставился на его первую строку… Потом, ступив шаг, на вторую.
Дальше не пускала его память, ворочавшая внутренней речью, как дерево, сотрясаемое бесшумной бурей, ворочает корнями в каменистой почве на краю заброшенного сада, в разгаре весны, в начале лета перед вечерней грозой, ненастной зимой, нескончаемой, как утверждала метель за окном, этот мрачный мартовский снегопад, вращающийся, будто огромное колесо, будто зерно в еще не разогнавшейся мельнице! Сейчас там наддадут… Ветер… Или вода?.. Вода… Воды — на крылья! Воды!..
«Теперь, когда весь мир со мной…»«Теперь, когда весь мир…»«Весь свет…»Теперь, когда весь мир со мной, весь свет,Как десять лет назад, и десять весен,И столько ж зим, и девять белых лет,Как пальцев, сжатых в круг, и в теплой горсти,Как десять лет назад, птенцу, как мне,В жару и страхе, сомкнутые прочно,С мизинцем лишним, давят девять летТеперь, когда весь мир… когда весь светВ твоей горсти, не пролит, свет молочный.Мой мир. Мое дыхание. Мой свод,Сведенный бережно. Как десять первых строчек.Теперь и неизменно. Белой ночиПеро в паденье, мой десятый год.Последний год. Излитый свет молочный.Излитый свет. Молочный зуб. ДвораБездонное дупло. Весь мир со мною.Мне десять лет. Жестокая пора.Я выпал из… Теперь, когда нас двое…Блаженство тесноты. Просветы сна.Зубчатый луч. Щербатый щебет; кладкуВозводит память, выше, выше! НамНе страшно пасть на камни, где–то там,Внизу, начнется жизнь паденьем сладким.Я выпал. При падении сломалДва костных выроста, перевернулся трижды,В булыжник клювом. Ранил клюв. Пищал,Закрыв глаза; прозрел, ничтожный, вижу:Нас тьма, зовущих мать. И свет под крышей.Нас тьма, зовущих. Масть у нас одна.Живой булыжник шевелится в муке.Все гуще тень от стен. Все ближе руки,Спасительный подъем, и от окнаЧердачного, ладони мне раскрыв,Ты прянешь вниз. Мне десять лет. Я жив.Засеешь двор крупой и хлебной крошкой,На корточки присев, ко мне склонивМальчишескую голову в береткеКоричневой. Я жив. Потрепан кошкой.Не трепещу в руках. И с низкой веткиВзираешь ты же… крылья распустивШатром. Мне десять лет… Как десять летНазад. Теперь. Когда… со мной… весь свет…В раздоре. Ты разлюбишь. Изменив,Забудешь. Треснет кладка. Сгинут десятьНеплотных лет. Изменишь, разлюбив,Неплотный мир, прольется свет, и месяцИсчезнет щелью, скважиной замка.Погаснет свет за дверью. Имя, тая,Исчезнет той, что помнила, сплетаяВенки из вянущих… Два выпало цветка,Два имени. Два жарких уголька —Два круглых глаза… Стон: «Не разлюбить…»Душа моя! Мой свет!.. Хотелось жить.Хотелось жить, и оттого, что срокиНе близились, пугая, но, страша,Нависли в неподвижности, намекиТы втуне тратила, моя душа.Любовь моя! Как дивно вдоль ограды,Плющом цветущей, двигаться в тишиВечерней по границе сада!Вон домик твой белеет; две души —Голубки по углам — моя услада.Гляди!.. Но смотришь вдаль, меня не слыша.Идем!.. Я онемел, я изнемог.Успей! Но с черепичной ветхой крыши,Шурша, скатился, стукнул лепесток.Взлетели, чу!.. Забылся сад; венокУпал в траву, лавиной — черепокЗа черепком — вниз потекли; нарядныйСкат обнажен; как кровь, струится прочьНепрочный кров. Чугунная оградаУвяла. Это ночь. Все это ночь.Куда же ты? Наш срок еще не назван.Зачем спешишь с изменой? Не меняТы губишь, милая, ступая раз от разуВсе боязливей вдоль ограды дня.Ты босиком… По битой черепице…Порез глубок… Но — глиняная пыль —В тебе сухая кровь, она крошится,Как темный хлеб. Как корм. О, глина — гниль —Глупец! Так я не там тебя водил!..Сюда — назад — немедля — по границеДругой!.. Но тоже звук: «Когда со мнойВесь мир…» Изменишь ты. Ну так скорее!Не медли, горлинка, душа, о ангел мой!Теперь же, здесь! Пусть ночь умрет, седеяБезрадостно; линялым полотномПрильнут рассветы летние; покроетНенастье сад, тебя и память… Дом —Вот он, но в нем не жить. О, даже в нем,Последнем уцелевшем, нас не двое.Лишь ты. Снижаясь над двором, паритГолубка–день, но где птенец чепрачный,С пятном на темени, молочный — твой? ЗариНенастной млечный свет в окне чердачном?..Но топчут двор сироты–сизари.Твой топчут корм сироты–сизари.Их клювы — раны. Сникли, неподвижны,На шеях сломленных головки. Говори.Рассказывай, как было. Не увижуТебя, но голос твой еще слыхатьМне, стаей той прибитому к забору.Летать — увы! Но все ж перелетатьСпособен я! Голубка, целоватьИх всех — зачем? Кормить их без разбора:Чужой ли, свой? Поить из клюва в клюв,Цедить по капле жизнь… Да впрок ли это?Нет, повтори! Еще целуй… «Люблю» —Пропой — пролей — в меня: «Как дальним светомЗари не развести молочный мрак…»Заре не развести полночный мрак.Я соскребу тебя, до сердцевиныЯ доберусь. Ты… скользкая кора,Ты липкий свет, ты страшная пораВесенних лун. Ты медной половинаПолушки. Ты!.. Сочти ступени вследСпине бегущей; звоном неслышимым,Мышиным писком — задержи! МонетБыла полна, но не удержит горсть.Вслед спинам всем, тишком — неустрашимо!Была полна, но не удержит горсть.Ущербная луна, незваный гость,Любимый гость, неведомый досель.Обманный март, заигранный апрель.Бездомный Март! Отверженный Апрель!Стучи, бей — жги, отпетая капель!Плачь, сыпь! Злоумышляй, но помни срок:Весна. А дальше сушь. Через порогПоспешный разговор, щелчок замка,Спиной к спине — двойное изваянье,Непрочный шаг, но прочь… ИздалекаЕще хлопок, и медлит не рукаНа ручке двери, а сама… Прощанье —Не казнь и не прощенье. Знаю, кровьИз слабого пореза бледных сновМне не окрасит… Обращенье — ров.Мост поднят. Медлит не рука — любовь.Любовь моя. Я не хотел прощенья.Голубка, горлинка — хотел! хотел!!!Ты целовала–ворковала, пелаНам с низкой ветки. Не спала. БледнелаНа облаке улыбка. Слабый белыйСнег сыпался на двор, и легкий твойБессмертный пух парил над головойМоей. Я здесь один, а теПерелетели, двор переменили,С увечьем свыклись, топчут снег, по крошкам,По жирным хлебным россыпям… немножко…Еще немножко… Так… И так… «Твой зобУж полон, милый…» Так же нас кормилиИ во младенчестве… Зачем они топталиТвой хлеб, твой снег? Бессильны взять, но взяли…Бессилен взять, но взял. За то, мой Бог,Душа моя, в потемках истекаяУтробной кровью, расплатилась в срок,Теряя память, памятью теряяМеня, как я весь свет, мой ангел, пыл,И жар, и сень крыла, и пух подкрылья,И писк птенца, и мраморную пыльСкрипучей скорлупы — и скорлупыСыпучий мрамор — жар — под пухом… пылью…Под скользкой кожей… под… А-а! Везде!Под шарфом… в рукавах… Я плачу? — нечем!Мне нечем жить! О Мать! Мой слабый зев,Мой детский клюв нежны. Мой голод вечен.Мой голод вечен. Жар неутолим.Мой жар неутолим. Когда весь мир —Двор замкнутый, вслепую перелеты,И мир, очнувшись, — сад, и сад — клавирЗаснеженных стволов и просит нотыЗатверженных слогов пересыпатьС листа на лист, канона, как ограды,Держась, бегом, вдоль улицы, звучатьЧугунным шорохом… Мне утро без отрадыДороже вечера надежды, снегопадаНочного смерть отрадней жизни. Бремя —Пятно на темени, молочный мрак тоскиУ выхода обвалом с ветки, время,Приму, перелетев туда за всеми,По такту, по глотку, как корм с руки.По такту, по глотку, за часом час,К последнему пределу до границыЗабвения, покуда не угасЧердачный луч. И я тебя не спас.И ты умрешь, и ты сомкнешь ресницыЧугунные. Крылатые мостыРазведены, трепещущие бровиЗамрут в тоске признания. И тыПоймешь: уже конец. И первой кровиПоследняя не вспомнит, убивая,Как родовая боль, сквозь десять летСочится, точит камень, топит след,Плывет зарей и гибнет, истекая,Теперь, когда весь мир с тобой. Весь свет.
DIRECT SPEECH. COMPLETION (10)