Рейнольдс Прайс - Долгая и счастливая жизнь
Секунды бездумья промелькнули так же быстро, как тот олень. Ангелы после первого стиха умолкли, чтобы перевести дух, и Розакок очнулась, услышав в тишине звуки, которые издавал Фредерик. Он зарылся головой в батист на ее груди, как раз над тем местом, где сердце, и жевал — не жадно, не быстро, не больно (у него было три зуба), а просто мусолил ткань неторопливо, словно зная, что впереди у него еще вся ночь и целые годы, и веря, что в конце концов он добудет себе пищу, даже если для этого надо будет прогрызть не то что батист и ее белую кожу, а твердую гранитную скалу. Розакок подалась назад и отодвинула голову Фредерика, словно слюна его могла обжечь, и подумала: «Я не та, за кого он меня принимает». Но не успела она обезопасить себя и положить его иначе, как ей пришлось поднять глаза и хоть кое-как доиграть свою роль в представлении. Ангелы запели:
Тьма ушла, свет кругом…Пенье ангелов звончей.
И это было знаком для пастухов. Они вышли из-за ангелов и Мэйси, спустились с двух ступенек клироса и опять стали на колени возле корзины, но на этот раз положили на нее руки. Из-за них-то и пришлось Розакок поднять глаза. Сейчас ей полагалось кивать пастухам и по возможности улыбаться. Она кивала, принимая хвалу младенцу, и даже пыталась улыбнуться, как бы в доказательство, что знает каждого из них — Моултона Эйскью, Джона Артура Боббита, Брейси Овербая, — знает их чуть ли не с пеленок, но они почему-то никак это не восприняли и не улыбнулись, а только вздернули подбородки и перевели глаза туда, где лежал Фредерик.
А он лежал у нее на груди, вцепившись в нее так крепко, что ручка его даже побелела, а открытый ротик прильнул к ее груди под тканью. Но подбородок его двигался все медленнее и глаза были закрыты. Розакок поняла, что он наконец добился своего, помедлила, потом сдалась: «Ну, раз тебе только это и нужно, чтоб заснуть, давай продолжай».
И он продолжал, с каждым движением подбородка все больше погружаясь в сон, и сосал все слабее, а дыхание его становилось все реже, теперь он посапывал носом, а веки до того отяжелели, что казалось, ему теперь долго их не поднять. «Любопытно, видит ли он сны?» — подумала Розакок, но на его непроницаемом личике ничего нельзя было прочесть. «А что ему снится, если он видит сны?» — спросила себя Розакок, и, пока ангелы доканчивали стих, она всматривалась в Фредерика, стараясь угадать. «Может, ему снится, как в апреле он родился на кровати Маризы и Мэйси и выскочил легко, как щеночек, но орал, пока его не обмыли и не приложили к груди Маризы. А может, он помнит, что было и раньше апреля, — она сосчитала месяцы в обратном порядке, — может, он вспоминает, как однажды в конце июля, когда весь день стояла жара, да и ночью было не легче, Мэйси метался в постели, мокрый, хоть выжимай, а потом пришла гроза и в воздухе посвежело, а когда гроза кончилась и снаружи заквакали лягушки, ему полегчало, и он тронул Маризу, и Мариза, даже не видя его в темноте, приняла его и затяжелела в четвертый раз».
Пока она думала, Фредерик перестал сосать и пальчики на ее груди разжались. Она опустила руку, поддерживавшую его гаптоновскую шею, чтобы ему было удобнее лежать. Его голова примостилась у нее на сгибе локтя так, словно ее рука самой природой была ему предназначена для сна. Он повернулся к ней лицом, ушки, казалось, оттопырились еще больше, а волосы жестко прижались к ее рукаву, и она снова подумала: «Если младенец Иисус был похож на тебя — бедная дева Мария!», — но тут она заметила в нем скрытое и жуткое биение жизни на обоих висках и такое отчетливое в горячих голубых жилках на веках и торчащих ушках — в нем, как в неизвестном семечке, было заложено все, чем он станет потом, развалины, которые он породит, и новые жизни. «Интересно, может ли это ему сниться? — подумала Розакок. — Сниться, что он вырастет, и когда-нибудь (стоя на поляне или на пекановом дереве) увидит девушку, которая придется ему по душе, и он будет проверять себя, пока не убедится, что это любовь, и потом все ей скажет, и введет в свой дом, а однажды вечером сделает ей ребенка, у которого будет его фамилия и сходство с ним и с девушкой и, может, даже с Маризой и Мэйси? А вдруг ему сейчас все это снится?»
Но ответа она не получила, ангелы же тем временем пели:
А волхвы, что всех мудрей,Никнут пред царем царей.
И волхвы подошли и опустились на колени рядом с пастухами. Розакок должна бы смотреть на них и кивать, но она не смогла. Стараясь успокоиться, она смотрела на Фредерика и снова принялась строить догадки: «А может, он видит во сне меня и знает, кто я?» Но это не успокаивало и не отвлекало. Он и понятия обо мне не имеет. Где уж там. Он и не видел меня с конца июля, когда я приехала на Мэсоновское озеро и так горевала по Милдред, что была сама не своя. И если он думал обо мне хоть три секундочки, то, наверно, считает, что я тоже Мариза и рожаю ребят одного за другим, как шелудивая собачонка, и при всех вываливаю грудь, когда они подымают рев. Она взглянула направо, нуждаясь сейчас в ком-то, кто ее знает и приветливо ей кивнет, но там был только мистер Айзек, который бодрствовал в своем кресле и не понимал, да рядом с ним в темноте Сэмми, да Мама где-то в глубине церкви, темной, как ночь за этими стенами, а на передней скамье Мариза, усталым взглядом смотревшая мимо нее на Мэйси, а в пяти футах ее родные братья, Рэто и Майло, глядевшие в сторону, и никого/ кто бы показал, что знает ее.
Она посмотрела на Уэсли. Больше некуда было смотреть. Он стоял на коленях, возвышаясь за спиной Джона Артура Боббита, и глаза его были устремлены на нее. Он вызвался исполнить свой долг, и теперь ему оставалось только ждать ее ответа, а там уж планировать свою жизнь; он не был мрачен, но и не радовался, на лице ни тени улыбки, как у ее отца в детстве на порыжелой фотографии, снятой задолго до того, как он переменился, на молу у океана, рядом с другим мальчиком, у которого смазано лицо. Розакок смотрела на Уэсли. Он держал ее, словно цепь. Она порывисто вздохнула и произнесла про себя то, что сейчас вдруг поняла: «Уэсли меня знает. В конце концов, Уэсли меня знает». И теперь она поняла, какой будет ответ, что бы он для нее ни означал, ответ, который ей придется дать, когда представление кончится, и Уэсли повезет ее домой, и, остановив машину во дворе, еще раз спросит: «Так мы поедем сегодня в Диллон?», потому что таков ее долг, что бы это для нее ни означало.
И еще потому, что ей так хотелось. И это тоже она поняла. Она призналась себе в этом и, как бы испытывая себя, мысленно произнесла свой ответ. И едва она хоть и беззвучно сказала его, это слово, оно заклокотало в ней, как холодная ключевая вода под листвой, оно всплыло откуда-то снизу, из живота, наполнило ей грудь, горло, стало биться о зубы. Чтобы не задохнуться, она должна была произнести его вслух. Но кому она могла его сказать, кроме Фредерика Гаптона, спящего у нее на руках? Она наклонилась над ним и, касаясь его уха губами, сказала еле слышным шепотом: «Да» — и пожелала ему долгой и счастливой жизни. И когда она подняла голову, он лежал все так же, лицом к ней, и его дыхание пахло Лендоном. Казалось, он надежно спокоен, казалось, он заперт на ночь, и, пока вокруг нее пели последние стихи (и над хором парил голос Сестренки, чистый, как утро), она не сводила с него глаз, и под ее взглядом губки его шевельнулись — сначала двинулись только уголки, медленно, как прилив под действием луны, и казалось, он хочет проснуться, чтобы оборвать какой-то сон, но веки его не дрогнули, глаза не открылись, а губки все растягивались, и хоть это длилось не больше трех секунд, было похоже, что он улыбается чему-то своему, тайному, и так, будто во сне познал, что в жизни бывает любовь.
Примечания
1
Здесь и далее стихи даны в переводе В. Рогова.