Франсуа Нурисье - Хозяин дома
Все это так же мало похоже на донимающий меня зуд совести и пристрастий, как девственный лес — на аккуратно подстриженные рощицы Медона. Позаботится ли мосье Мартинес с должным тщанием перекрыть крышу поддельной древнеримской черепицей? Я дал ему адрес одной фабрики в Провансе, они обжигают глину каким-то особым способом: черепица получается совсем бледная, словно выцветшая на солнце за века, честное слово, вы не отличите ее от подлинной. Надо беречь прелесть наших деревень, и Лоссан такая удача! Уцелевшее чудо, при Карле X здесь было двести жителей, а сегодня пятьдесят, вот это жизнь!
Бразилия, бразильские леса… Как надо жить, какой полюс избрать? Чего надо бы опасаться, будь нам предоставлен выбор, — стремнины? Или пруда? Да, мы остались садовниками. Нужно ли этого стыдиться? Все это было в субботу, а назавтра около одиннадцати я спустился в деревню, чтобы присоединиться к болтовне вокруг воскресной игры в шары. Со вчерашнего вечера в памяти моей застряли мельком виденные лица людей в суматошной толчее незнакомого города — признаться, у меня не появилось ни малейшего желания там побывать: лица изможденные, рукава засучены, и, наверно, все тело в поту, на ногах легкая потертая обувь, кожаная или матерчатая, какие-то плетеные или дырчатые сандалии, и во всей повадке, во всем облике, с головы до пят, явственно сквозят нужда и спешка… Так я это ощутил. Все они показались мне затравленными и покорными. А вокруг меня совсем другие лица, лица людей, чьи имена я только начинаю запоминать. Мои соседи сперва казались мне такими чужими, но этот американский город с его разрушением и стройкой разом отбросил их в мой лагерь (или меня в их лагерь), согласно тому закону, который самым нелепым образом отделяет «вчера» от «завтра». Нелепость. Изо всех сил я рвусь (не со вчерашнего дня, но вчерашнее зрелище мне всё объяснило) стать в ряды армии, разбитой еще до начала сражения. Настоящая жизнь — это завтрашний день, и это счет на миллионы. Миллионы детей, долларов, домов — всего, кроме деревьев: их рубят под корень. Бедные пальмы, встрепанные, ошарашенные, запыленные, в садиках, которых уже не разглядеть за дощатыми заборами новостроек… Смехотворные коротенькие шеренги, карликовые рощицы среди каменных глыб бразильской столицы… А у нас крестьяне зимой жгут вдоль дорог на медленном огне заодно с сорной травой молодые вязы и дубы, чтоб вокруг все выглядело ровнее и глаже… Неужели эта война, объявленная деревьям, и есть единственный общий язык, единственная деятельность, которая везде одинакова? Неужели это и есть настоящая жизнь — когда на меня обрушивается все, чего я не приемлю? Я называю словом «завтра» все, что отвергаю, и словом «вчера» все, что люблю, — но если так, можно ли этим не мучиться? Можно ли жить в постоянном упорном сопротивлении, в вечном насилии над собой? Хотел бы я стать человеком будущего, открыть и поддержать в себе простодушие будущего. Уже распаханы саванны, захватчики изгнаны, и многие жизни расцветают на этом бесподобном фоне. Отчего не моя? Отчего я не родился в этих лесах, где царят жара, революции, змеи и сигарный дым? А вместо этого я по складу ума книжный червяк и в придачу дилетант — способности ко всему понемножку. Вкус к словам и камням, ко всему, что из слов и из камней можно построить. И еще умение в любую минуту остановиться и прислушаться.
Подходит мосье Андре. Он принес почту. Почтальон вывихнул ногу, ему уже лучше. Но ему все еще не дали малолитражки для разъездов по округе… Кто сидит в конторе, тем плевать, сколько тут топаешь километров! Мосье Андре обернул шею огромным платком: небо затягивается, уверяет он, вот уже и ветер подул. А его и так кашель одолел. С холма спускается трактор Мартинеса и тащит прицеп-платформу, а на ней куча детворы, они возвращаются с виноградника. По звукам, что стекают с холма к деревне, по какому-то оживлению угадываешь — настал час обеда. Вот и колокола зазвонили, залаяла собака, через минуту лают уже все псы наперебой. Мы щуримся на солнце.
Что же мне делать? Упрямое постоянство этой жизни, спокон веку одной и той же, многотерпеливой и неодолимой, ее хитрые повадки, ее угрюмая скрытность, ее стойкость и мужество — все это внезапно кажется мне какой-то чудовищной ошибкой: где-то далеко отсюда кто-то просчитался, но меня это словно бы уже не касается…
Бешусь? Нет, не то чтобы бесился. Меня бесят люди жалкие, никудышные. А они не такие. Хотя заметьте, иной раз и жалко их было, тут дело тонкое, не вдруг и объяснишь. Ведь в конце-то концов, мосье, будем откровенны, нелегко быть маленьким человеком… Отец мадам Фромажо, моей супруги, торговал всякой мелочью. Вразнос. И я этого не стыжусь. И, между нами говоря, году в сорок втором — сорок третьем в департаменте Эры и Луары на недвижимости тоже разжиться было трудновато. Но я всегда говорю, унывать не надо. Бывали времена и похуже, так стоит ли плакаться? Одно вам скажу: кривлянье разное сносить больше никому не охота. Во всяком случае, это не по мне. Жалобы, стоны, ахи, охи. Когда насидишься без хлеба, тошно смотреть, если кто фыркает на пироги. Но пироги-то бывают разные. Вот ведь какая штука. Я ж говорю, тут дело тонкое! В общем, мосье, всяк на свой лад мучается. Почему я и говорю про жалость. Когда они только-только поселились в Лоссане, раза три случалось мне нагрянуть к ним, не предупредивши, и уж до того было неловко, ну прямо как в замочную скважину подглядываю. Вот стою перед ними, толкую про дело, из-за чего приехал, а сам чувствую — вроде выслеживаю исподтишка. Поди пойми, отчего это… После, когда ребята ихние приехали на каникулы, стало полегче. По крайней мере в деревне нам так говорили. Но деревня, мосье…
Гроза собиралась весь день. Порой казалось, что она уйдет в сторону Испании, порой она словно бы поворачивала к острову Камарг и к Роне. От ос отбоя не было. Полька валялась на крыльце. От хмурого неба все уже выглядело по-осеннему; и под вечер по стенам внутреннего дворика во множестве разгуливали скорпионы. Один (должно быть, через окно гардеробной) пробрался к лестнице, застыл на выбеленной стене и, нацелив жало, озирал все вокруг. Когда я зажег свет, он озлился, кинулся было на меня, потом в сторону — и забился в щель между ступеньками, но как следует спрятаться ему не удалось. Я чиркнул спичкой: в узкой трещине поблескивали две черные клешни. Я поднес огонек ближе, и оно, вздрогнув, съежилось, забилось еще глубже в щель. За день я взмок, рубашка липла к телу — меня бросило в дрожь, я отшвырнул погасшую спичку и пошел наверх. Все равно мне их всех не перебить… Я закрыл ставни гостиной, отворил единственное окно, затянутое москитной сеткой: за нею уже толклась ночная мошкара. Явилась Беттина — босая, в старых джинсах, в свободной белой блузе. Она до того загорела, что в этот вечерний час кожа отливает синевой. На лице, всегда таком спокойном, печать непривычной усталости.
— Не ходи босиком, — говорю, — тут эти…
— Знаю, твои заклятые враги… Я тебя видела там, на лестнице…
Она подошла ко мне, обняла за плечи. И это тоже непривычно. Должно быть, она только что выгладила блузу — и сама ткань пахнет свежестью, чистотой, порядком, но только не детством. Детство кончилось. Я откинул голову, закрыл глаза, ощутил затылком ее нежную грудь и плечо. Газета соскользнула мне на колени.
— «Монд» провалился в тартарары, — сказала Беттина.
— Весь свет провалился в тартарары, — ответил я.
Когда она смеется, в ней трепещет какая-то птица, дрожит, напряженно подстерегает какой-то зверек, которого я уже не смею назвать ее именем. Кто сумеет спокойно выговорить «Беттина», когда почувствует, как ты смеешься? Я уже не умею позвать так, чтобы не резнуло слух и тебе и другим — мне изменит голос.
Слышно, как внизу то ли отбивается, то ли хохочет Робер, во всяком случае, в ванной шум и возня. Ролан молча копается в своих бесчисленных отвертках.
— Ты становишься близоруким, Ролан? Ты совсем зарылся носом в транзистор.
Он что-то ворчит. Сегодня после обеда то и дело слышится воркотня или сердитые, отрывистые слова. Роза что-то разбила. Женевьева к бурям относится с философским спокойствием, но, должно быть, под конец повседневного плавания остается совсем без сил. Скоро и она придет в гостиную. Она попытается совершить невозможное — устроить хотя бы подобие сквозняка — и скажет Беттине:
— Приготовь нам чего-нибудь выпить, детка…
Недавно мы обучили нашу дочь смешивать коктейли из джина и вермута. Беттина потешается надо мной:
— Девять десятых джина и одна десятая мартини — будет не слишком слабо?
— Сто раз тебе повторять, — ворчит Ролан, не поднимая глаз: — Мартини-в-джине-не-для-запаха-а-только-для-напоминания-о-запахе. Ясно?
Таковы наши вечерние обряды. Достойно изумления, что мы соблюдаем их и сегодня, в такую жару. Едва Беттина кончила сбивать коктейль, на холодном шейкере оседает пар. На миг она прижимается к нему лбом и вздыхает. Теперь мы будем пить — долго, неторопливо — и ждать, чтобы закружилась голова. Вот уже десять дней, как я ни разу не садился за письменный стол. Знают ли они об этом?