Александр Мелихов - Весы для добра
Кто-то постукал его ногой по каблуку. Он оглянулся полумертвым движением и сквозь слезы увидел Тамариного шофера. За ним стоял еще кто-то, но его было и вовсе не разглядеть.
— Ну? — зловеще спросил шофер, но тут Олега снова скорчило.
— Птичкина болезнь: перепил, — определил шофер. Он, очевидно, готовился к расправе, но ему еще не приходилось бить людей в таком состоянии. Он постоял, не зная, что ему делать. Все-таки набрался суровости:
— Слышь, ты — чтоб я тебя возле Томки больше не видал!
— Ыккк… — ответил Олег.
Он услыхал, как стукнула дверца и взвыл мотор.
Нужно было набраться мужества еще на одно усилие. Он сосредоточился и снова вообразил атласное нутро прорехи — и снова сработало безотказно. Утирая слезы, он откинулся на сырую землю — туда им и дорога, крашеным штанам. Колени были мокрые, в них вдавились сахарные песчинки… Да, Венера и Бахус, любовь и блёв — они часто идут об руку. С самого того еще раза, когда он впервые набрался с Качей. Это было еще давно, на подступах к любви. А явившаяся потом Любовь оказалась еще гнуснее… Да, собственно, и не гнуснее, а такая же, как сейчас: только здесь ему застила глаза откровенная подмышка, а там цитаты из Писарева и Цветаевой. И здесь он перестал замечать откровенное свинство, а там — несколько более утонченное. Природа же у свинства одна — равнодушие к людям. И весы для добра и зла начинают обвешивать и здесь, и там.
«Чтобы мои весы правильно взвешивали добро и зло, нужно, чтобы они годились не для меня одного, вот оно как на самом деле. Все верно, они регулируются хотениями — но не только моими, в этом-то и соль. Они, в идеале, должны регулироваться хотениями чуть ли не всех людей на земле. Перестал я на полчаса чувствовать желания людей за стеклом — и немедленно превратился в свинью — такого мои весы навзвешивали!.. Хм, свиньи едят свиную тушенку…»
Нехорошо все-таки, что он использует ее подмышку в качестве рвотного, — нечего было, если такой брезгливый… В тот раз, с Качей, он додумался, что такое разврат: интерес к телу при безразличии к душе. Но Тамара и сама равнодушна к собственной душе — как тут считать, разврат или не разврат? Если грешишь с теми, у кого нет души… Кача, может быть, самый хороший человек, которого он встречал, но его весы тоже обвешивали тех, кто случайно находился дальше от него, в пользу тех, кто случайно находился ближе…
Тошнота уходила, тело наливалось сладкой слабостью, а брюки промокали. Сладость слабости… Он снова стал на колени, долго полоскал рот и, помедлив, сплюнул в сторону — поберег свой ручей.
Так называемая любовь делает нас слепыми, глухими — изолирует от чужих радостей и огорчений, — и весы наши начинают врать, как компас возле наковальни. Вот почему в женщинах ценится скромность — отказ от самых неспортивных средств одолеть нас — превратить в свиней. У некрасивых, правда, сама природа отняла часть этих подлых средств — недаром он всегда подозревает в некрасивых больше душевного благородства. А вот Анни Жирардо так и не оглянулась…
Он ожил настолько, что начал чувствовать озноб — ничего, пускай, может быть, яд быстро выветрится: собственное нутро было жгучее, отвратительное. Медленно, еще нетвердой походкой он побрел к холмам, к которым собирался с самого начала.
Поднявшись на вершину, он увидел внизу маленькое озерцо. Посредине плавала большая асфальтовая льдина, утоньшающаяся к краям — ни дать ни взять картофельная оладья на новенькой сковородке. Под мостками по-английски плескалась вода: «Walk? Walk? Oh, walk!»
Была ему звездная книга ясна, и с ним говорила морская волна. С ним, лично с ним, природа заговорила в первый раз — и то по-английски. В теле расходилась приятная истома: милости Бахуса окончательно покидали его. А милости Венеры? Черт его еще знает, чем все это кончится: три денька — три полка… Ему показалось, что он весь в чем-то липком. Он поплевал на рубашку и принялся тереть губы, пока не онемели. Рубашка отдавала дымом — лучше сейчас бы прокоптиться, дезинфекция все-таки… Он скинул многострадальные штаны, а потом, воровато оглянувшись, еще и трусы — где их тут сушить! — и с мостков плюхнулся в воду — животом, чтобы не врубиться головой, если тут мелко. От ледяной воды перехватило дыхание, но он, едва дыша самыми верхушечками легких, молотил и молотил руками и ногами. Ему хотелось потереть себя в особенно липких местах, но он брезговал до них дотронуться.
Олег оделся и, чтобы согреться, сделал короткую пробежку вдоль берега, держа рюкзак на отлете. Не добегая до мальчишки, возившегося у воды, он притормозил, чтобы не испугать его топотом. Но мальчишка не обратил на него ни малейшего внимания.
Ему было лет шесть. Он пытался палкой достать из воды что-то вроде стеклисто-студенистой виноградной грозди, но она все время сваливалась, а он терпеливо раз за разом поддевал ее палкой.
— Что это у тебя? — спросил Олег, и мальчишка (это был воспитанный мальчишка) вежливо ответил:
— Лягушачья икра. Видите, сколько лягушек?
Олег посмотрел на воду и увидел, что черные пятнышки, на которые он не обратил внимания, были головы лягушек. Весь этот уголок озера был усеян ими с удивительной густотой — не меньше десяти штук на квадратный метр. Олег понял, что это от них разносится урчание, сначала показавшееся ему эхом отдаленного мотокросса. А мальчишка, желая придать своим словам больше убедительности, приподнял палкой почти не сопротивляющуюуся лягушку и пояснил: «Они теперь вялые. Их можно руками брать». Олег стал на край берега, выдавив ботинками воду, и взял ближайшую лягушку; он не только не чувствовал никакой брезгливости к ней, но даже испытывал чуть ли не родственное чувство. Лягушка попыталась вырваться, но и то не очень, только на воздухе. Он осторожно придержал ее; она успокоилась и завибрировала широким горлом, — послышался треск далекого мотоцикла. Его, Олега, любовь привела примерно в такое же состояние, но он даже и лягушачьей икрой не разродился.
— Отпустите ее, — попросил мальчишка. — Может быть, это чья-то мама, и он останется без мамы.
С внезапным приливом острого умиления Олег наклонился и разжал пальцы. Без малейшей радости или хотя бы поспешности лягушка тяжело плюхнулась в воду и осталась сидеть неподвижно — одна из множества черных головок.
Ему хотелось еще побыть с мальчишкой, но делать было больше нечего и говорить тоже. Не спрашивать же, сколько ему лет и есть ли у него маленький братик.
— Ну, будь здоров, — вздохнув сказал Олег, и мальчишка вежливо кивнул:
— До свидания.
Снова что-то сжалось в груди — пищевод или бронхи, — души коснулись страх и одиночество, словно ему снова пять лет, и он снова отстал от мамы. Среди чужих людей, незнакомых домов, деревьев страшно потому, что это вообще Люди, вообще Деревья, а не папа, Костя, та акация, что возле калитки, как это бывает дома. Через Деревья, Людей, Дома ты соприкасаешься с бесконечностью, с миром понятий. Я, кажется, скоро рехнусь, подумал он.
На черной ограде непривычно близко от лица — буквально рукой подать — сидела ворона. Удивляясь, что она не улетает, он зачем-то протянул к ней руку, может быть, желая сделать удивительный случай еще удивительнее. Ворона даже не шевельнулась, только ее худые нервные пальцы в блестящих черных перчатках судорожно сжали стальной прут, как ручку дамской сумочки при виде возможного грабителя. Вдруг, — он даже не понял, что произошло, — какое-то рычание в лицо и от чьего-то взмаха зашевелились волосы. Он вскинул голову и увидел на сухой ветке ворона (он решил, что это ворон — муж вороны), который взмахивая головой, громко стучал по ветке то одной, то другой стороной клюва, словно точил его. Потом он замер, с мутной яростью каркнул — почти зарычал — и снова устремился вниз, прямо в лицо Олегу. Олег невольно наклонил голову и закрылся рукой, и снова почувствовал, как по волосам прошел ветер. А ворон снова сидел на суку, снова, стуча, точил клюв и хрипло, клокочуще рычал, как пьяный, которого вырвали из драки и волокут в отделение. А ворона сидела, словно все это ее не касалось, только сгорбилась еще сильнее.
«Наверно, больная», — подумал Олег, удаляясь несколько быстрее, чем шел до сих пор, испытывая неприятное ощущение в затылке (спина была прикрыта рюкзаком). Метров через двадцать он не без опаски оглянулся, и не удивился бы, если бы ворон затопал на него ногами и замахал крыльями. Но ворон не обратил на него внимания, все что-то устраивался и ворчал. «Ну и ну!» — только и подумал Олег. Эта история сильно развлекла его. Вот она — настоящая любовь!
Олег снова стал видеть мир вещей, а не понятий, и вселенная снова сделалась вполне конечной и достаточно уютной.
Когда он проснулся, из вчерашних соседей в купе не было никого, но Олег готов был любить и новых. Второй день был в разгаре — и в вагоне, и на станции, где вагон стоял.