Имре Добози - Вторник, среда, четверг
— Пойду посмотрю, может, только ранены?
— Бесполезно, — отвечает Дешё. — Все мертвы.
Мы выходим за дверь, осматриваемся. Гр охочут орудия, в Старом Городе рвутся мины, среди редких зарослей Череспеша в сторону Битты ползут три немецких танка. Неуемный страх сменяется во мне чувством стыда и досады на самого себя: как это я позволил себе разволноваться, дрожать, словно пугливое животное. Вот бы узнать, кто нас выдал, и проучить предателя. Как легко убить сразу трех человек! До ужаса просто. Главное — действовать быстрее, безошибочнее и решительнее противной стороны, но для этого, прежде чем выстрелить, необходимо мобилизовать все умственные и нервные силы, вслед за чем из мозгового центра незамедлительно последует приказ глазам и рукам. Не так-то, стало быть, все просто! Почему стрелял именно Дешё, а не кто-нибудь другой? Еще вчера вечером он сказал, что с сегодняшнего утра никому не будет приказывать, и все же доказал — тем, что не потерял голову, — что он старший над нами. Он закуривает. Я смотрю на его руки, надеясь заметить дрожь в них, хотя бы как следствие потрясения, вызванного его двухминутной игрой с жизнью и смертью, а затем и самим убийством, хотя и вполне правомерным, но все-таки убийством людей. Но руки у него такие же, как всегда, — тонкие, загорелые, спокойные.
— Оттащите их за кучи хмыза, — приказывает он. — Оружие и патроны подобрать, могут еще пригодиться. Геза, дай мне грабли, нельзя оставлять следы крови. Тарба! Видишь ветвистый вяз у дороги? Станешь там в дозор, потом тебя сменят. Приготовьте провиант и все необходимое в дорогу на случай, если придется быстро уходить.
Фешюш-Яро только теперь выпустил из рук топор. С выражением признательности и трогательной преданности он приближается к Дешё.
— Кальман, я от всего сердца хотел бы тебе сказать…
— Ничего не говори. Я был в безвыходном положении.
Пули прошили жандармов ниже грудной клетки. На их шинелях кровавые обрывки внутренностей. На каждого нилашиста пришлось семь или восемь пуль. Меткая была очередь. Никто ничего не заметил? Из батрацких халуп все можно рассмотреть. Но вокруг ни души, окрестности дворца пустынны, на склоне виноградного холма тоже безлюдно, и лишь за белеющей вдали вершиной Гудимовой горы видны вспышки орудийных выстрелов. Кажется, будто зловеще-багровые сполохи состязаются в яркости с самим солнцем. Куда они бьют? Если Мандор уже взят, до Битты остается только один хутор, Элизапуста, названный так по имени бабки Галди, гам всего пять или шесть домов. Неподалеку от них озерцо с холодной водой. Летом там любят купаться буйволы. Рыбы в нем нет, тем не менее озеро очень милое, наверно, и сейчас сонная водная гладь его тускло поблескивает под наклонившимися к ней ивами. Над станцией клубится дым — только что прибыл двенадцатичасовой будапештский поезд. Движение еще не прервано, но все это кажется бессмысленным, ненужным. А разве есть смысл в том, что делаем мы? Меня разбирает любопытство: интересно, кто они, эти трое, надо бы обыскать карманы, но трупы залиты кровью. Тяжело дыша, оттаскиваем их за ноги, головы покачиваются из стороны в сторону, словно что-то отрицают, мол, мы ни в чем не виноваты, нас послали, вот мы и пришли. Шорки все-таки выворачивает их карманы. Документы его не интересуют. Оттопырив губы, он подсчитывает скудные трофеи: несколько перочинных ножиков, зажигалок и ключей, которыми уже никогда ничего не откроют.
— У нас есть еще не меньше сорока-пятидесяти минут, — говорит Дешё, — пока из комендатуры пришлют второй патруль.
Он выбирает себе автомат, мне дает второй. Галлаи берет третий. Фешюш-Яро тоже хотелось бы взять, но оружия больше нет, да и обращаться с ним он не умеет, никогда не стрелял из автомата. Зато ему достались два пистолета, которые он сунул в карманы. Геза все еще, низко склонившись, хлопочет над трупами. В студенческие годы, изучая анатомию, он в поезде строгал щербатым скальпелем человеческие кости. Девушки визжали в тамбуре студенческого вагона, а нас он отучил завтракать в дороге. Брось, говорили Гезе, если у тебя нутро не выворачивает, то другие этого не переносят! Его плохо знали: все это стоило ему гораздо больших усилий, чем нам, наблюдавшим за его занятием со стороны. Но такой уж он человек: всю свою жизнь упрямо, мучительно пытается что-то преодолеть в себе. И в этом весь он, без чего даже трудно его представить. Возможно, он и сейчас преодолевает такое же внутреннее отвращение, как тогда, когда скреб кости. Гротескные потуги, отцу всегда твердит: naturam expellas furca, tamen usque recurret. И это действительно так: от самого себя никуда не уйдешь, свою вторую натуру и вилами не прогонишь; но он только других поучает, а сам ничему не научился в этом смысле. До слуха моего долетает резкий вой. Это «катюши». Вот дьявольское оружие: издают такой отвратительный, вселяющий ужас вой, будто несметное множество собак скулят на разные голоса. Но вот вой умолкает, и сразу же после него со страшным грохотом содрогается земля.
— Эй, ребята, Битту утюжат «катюши»! Впрочем, нет, это уже не Битту, а ближе, подножие Ляпа, в районе шоссейной дороги. Что там творится?
— Я же говорил, — произносит Галлаи, — они окружат нас. Неплохо бы спуститься в подвал, там и вино под рукой, напиться можно до чертиков, и пусть себе грохочет наверху, чихал я на них.
Но никто не трогается с места. Новый залп. Огненные снопы проносятся над холмами. С постоялого двора корчмаря Буденца выползают на дорогу танки. Вся южная часть города сразу оживляется, грохочут орудия, лают крупнокалиберные пулеметы, пришел в движение фронт у Старого Города. Русские перешли в наступление и со стороны Дуная.
— Да, — соглашается Дешё, — ты оказался прав, они действительно готовят настоящие клещи, чтобы никого не выпустить отсюда.
По ту сторону дворца по горной дороге спускаются немецкие вездеходы, за ними — грузовики с венгерскими пограничниками, примерно полбатальона, очевидно, предстоят жаркие бои.
— Подпоясаться ремнями, взять оружие! — всполошился Галлаи, щупая глухое ухо. — Господин старший лейтенант, если нарвутся на нас, выдадим себя за наблюдательный пункт, это самое разумное. Ах, черт возьми, хоть бы какой-нибудь паршивенький бинокль иметь под руками.
— У меня есть, — говорит Шорки, доставая из-за пазухи немецкий полевой бинокль.
— Отдай господину старшему лейтенанту, живо! Что это за обеспечение: ни футляра, ни ремешка. Шорки, ты низко пал в моих глазах.
— Осмелюсь доложить, — в тон ему рапортует тот, — с футляром трудно было бы стащить, пришлось так…
— Отставить разговоры, давай сюда бинокль.
— Слушаюсь, господин старший лейтенант.
Фешюш-Яро снимает с трупа одного из полевых жандармов поясной ремень, но от этого его воинская выправка не очень-то вышрывает: лохмотья шинели свисают из-под ремня сплошной бахромой. Он подбегает к Дешё:
— Кальман, дан па минутку, всего на минуточку посмотреть, — и торопливо подносит бинокль к глазам.
Какой огромный смысл заложен в этом скупом, коротком, но выразительном жесте! Ох, как долго Фешюш-Яро ждал этой минуты, и теперь он не в силах сдержать волнение. О, как невыразимо жаль, что они еще далеко, так далеко! Ничего не увидев, он, огорченный, возвращает бинокль. «Катюши» умолкли, но орудийная канонада продолжается, доносятся винтовочные выстрелы. Холодок в животе у меня не проходит, он разливается то вверх, то вниз, вот уже мерзнет большой палец на ноге, и мне почему-то захотелось, чтобы наши остановили их. Почему? Зачем? Какой смысл? Знаю ведь, что это все равно придется пережить, и чем быстрее, тем лучше… Но все-таки не сейчас, как-нибудь потом… Чтобы можно было еще гадать, что ждет нас в будущем, каким оно будет, найти в нем хоть чуточку хорошего для себя в это сумбурное время. Я все никак не могу подготовиться к столь коренным, необратимым переменам. Или, может быть, к ним и нельзя подготовиться? Нужно примириться с ними, приспособиться, и больше ничего, это все, что можно требовать от человека! В Элизапусте что-то горит, возможно, овин — такой плотный, бело-желтый, тяжелый дым дает пшеница. Однажды я видел его в Битте, когда там загорелся амбар. Но русские уже просочились западнее хутора, «катюши» начинают играть свою музыку со стороны Шаргакута. До чего же ловко орудуют эти мобильные пусковые установки! Прежде чем наша артиллерия успеет засечь их, они уже давно в другом месте. Никто не разговаривает, все погружены в раздумье. Нас давит тревога, как мокрая, тяжелая шинель. Стоя под вязами, Тарба тоже смотрит не назад, а вперед, удрученно следит за линией фронта. Она напоминает колышущийся на ветру камыш — то наклоняется вперед, то откатывается назад. Вот из машин выскакивают пограничники; какими крохотными, испуганно мечущимися жучками кажутся они издалека, но это хорошо: так труднее попасть в них. Они разворачиваются почти полукругом. С правого фланга, сохраняя равнение, продвигаются немцы. Непостижимо, даже сейчас они в состоянии соблюдать порядок.