С кем бы побегать - Гроссман Давид
Асаф рассказал об одном своем приятеле, Рои, тоже болельщике «Апоэля», в общем-то уже бывшем приятеле, у которого в комнате нет ни одной желтой вещи: ни чашки, ни рубашки, ни коврика, ни горшка — ни намека на желтые цвета «Бейтара». И так они продолжали болтать, а Тамар слушала с двойным удовольствием, глотая их разговор, точно лекарство, излечивающее сразу от двух недугов. Временами она подкидывала вопросик, например о «бывшем приятеле» Асафа. И он рассказывал все как есть, а Тамар слушала и с облегчением думала, что Асаф — прямая ее противоположность во всем: в интересах, во внутреннем ритме, в семейных отношениях, в полном его неумении притворяться. Ей нравилось, что он так медленно говорит, обдумывая каждый ответ и будто оценивая каждое свое слово. Она и не подозревала, что у нее хватит выдержки терпеть такую медлительность, и уже тем более не подозревала, что такой тормоз может ей понравиться. Он из тех, думала она, кто остается самим собой, даже если ты повернешься к нему спиной. У него чистый голос, а этому не научишься у преподавателей вокала. Сквозь ткань джинсов она чувствовала неторопливо пульсирующую в артерии кровь и думала, что он точно проживет до ста лет, и до самой смерти будет расти и потихоньку изменяться, и учиться все новым вещам, и ничего никогда не забудет.
Потом им пришлось спрятаться в пещере, потому что на горизонте появилась парочка туристов. Им следовало насторожиться и повнимательнее рассмотреть этих двоих, одетых совсем не по-туристски. Но они настолько расслабились и размякли, что инстинкт самосохранения притупился. Поэтому они не стали приглядываться к пришельцам, быстро собрали свои манатки, прикрыли вход в пещеру ветками и спрятались.
Почти сразу к Шаю вернулись боли — короткие каникулы закончились, и Асаф с Тамар снова занялись привычным делом. Это опять были мышечные боли, не такие сильные, но все еще изнуряющие. Пещера наполнилась вонью от мази, которую Тамар купила специально на этот случай. Шай стонал, что от мази ему и жарко, и холодно, и вдруг он снова оказался отброшен назад, и принялся орать, что Тамар над ним измывается, мучает его, и кому все это нужно, чем было плохо раньше, он никогда не сможет играть так, как играл под «гариком», такое чувство есть только у Бога и у Джима Моррисона. И у него оно тоже было, а сейчас вот нет. Он снова начал искать героин, ему мерещилось, что он сидит в такси, которое направляется в Лод. С поразительной достоверностью Шай описал дорогу, упомянул даже пыльный багряник51 на въезде в тамошние трущобы. Тамар с Асафом не понимали, о чем он говорит, но слушали как загипнотизированные. Вот он велел таксисту остановиться и подождать в сторонке, вот подходит к дому с высоким забором, стучится в дверь. Хозяин не открывает, но вынимает один кирпич из забора. Шай не видит, но слышит его и знает, что у того в руке, и вот он сует деньги в дыру, а тот — Господи, благодарю тебя — передает ему пакетик, он уже у него, и вот он снова в такси, живо, езжай, трогай, и он японским ножиком вскрывает краешек, боже мой, где же фольга, Тамар, где моя фольга?!
Шай вдруг завопил и начал шваркать рукой по бедру, словно скатывал бумажку, потом задрожал всем телом, выпалил: «Ну и глюки, больше не могу», на минутку забылся сном, резко проснулся, вскочил и разразился речью:
— Что такое люди? Люди — дерьмо, люди — лежалый товар. Эти твари до смерти боятся оригинальности, гениальности. Ведь у всякого человеческого сообщества есть только одна цель — кастрировать своих гениев, одомашнивать их. Это верно и по отношению к государствам, к народам, к семьям, особенно — к семьям! У меня, да, у меня никогда не будет семьи, никогда! На хрен мне нужна эта вонючая кучка ханжей, а потом еще настругать детей — новое поколение несчастных?! Вы посмотрите вокруг, люди готовы разорвать своих детей только ради того, чтобы они не обосрали их чистенькую жизнь, не позорили их перед друзьями-знакомыми!
Шай тяжело дышал, глаза его едва не вылезали из орбит, лицо будто покрыл слой пыли. Тамар поняла, что это уже не ломка, что это выплескиваются истинные ужас и гнев Шая, прежде задавленные наркотиками. Когда она захотела усадить его, он с силой отпихнул ее, и она упала на спину, вскрикнув от боли. Асаф вскочил, чтобы остановить Шая, но тот и не подумал драться. Он орал, что Тамар такая же, как все, что она хочет задушить его гениальность, выдрессировать его, сделать домашним животным. Чем больше Шай ярился, тем грубее и безжалостнее становились его слова. Асаф подумал, что нужно прекратить эту жуть, но, взглянув на Тамар, увидел или почувствовал, что она запрещает ему вмешиваться, что это их личные дела — ее и Шая.
Успокоился Шай так же внезапно, как и разъярился — без видимой причины. Согнулся, опустился на матрас, прижался к руке Тамар, поцеловал, попросил прощения и за удар, и вообще за все. И расплакался: как она добра к нему, как всегда была ему вместо матери, хоть и младше его на два года, и он никогда ее не отпустит от себя, только она понимает его в этом мире, разве так не было всегда? И вдруг снова вскочил, словно в бреду, заорал, зарычал, что на самом деле она хочет его убить, что вечно ему завидовала, потому что он талантливее, оригинальнее во всем, а она знает, что без наркоты он ничто, кастрат вроде нее, ведь ясно же как белый день, что в конце концов она уступит, продастся ради чепухи, поступит на медицинский или юридический, выйдет замуж за какого-нибудь хрена из адвокатской конторы, вроде отца, или хуже того — из программистов. За кого-нибудь вроде этой вот сосиски, которая тут торчит как кость в глотке.
Когда Шай наконец уснул, они вдвоем вышли из пещеры и бессильно свалились у ствола теребинта. Динка села напротив, такая же пришибленная. Тамар боялась, что вот-вот взорвется: если бы это продолжилось еще хоть одну секунду, она выплеснула бы все, что у нее накопилось. Это ведь из-за него она торчит здесь, из-за него не поехала в Италию и, возможно, потеряла свой хор навсегда, а возможно, и всю свою карьеру. Все ее нутро переворачивалось от ненависти к Шаю и к его идеям, которые у нее уже в печенках сидят. Ведь каждый раз, впадая в эти свои «периоды», или взбешенный спором с родителями, он врывался к ней в комнату, не спрашивая, до него ли ей, в силах ли она его слушать, запирал дверь и начинал разглагольствовать с холодной яростью, иногда часами говорил, пуская пузыри и размахивая руками, цитировал неведомых ей философов, рассуждал о «благородном эгоизме» и о том, что, в конце концов, каждый человек действует только исходя из своего абсолютного эгоизма, и так даже в отношениях между родителями и детьми, даже в любви, и не успокаивался, пока не заставлял ее признать, что он прав и что в глубине души она боится его правоты, ведь она подрывает все ее мелкобуржуазное мировоззрение. А иногда, особенно в последний год, у нее возникало ощущение, что все эти мысли сумели проникнуть в нее и отравить изнутри.
— Я иногда тоже думаю как он — про человечество и про эгоизм, — с изумлением услышала Тамар. — Знаешь, это ужасно угнетает — понимать, что он где-то прав.
— Еще как угнетает, — с горечью согласилась Тамар. — И ответить ему нечем.
— Вообще-то есть чем, — сказал Асаф, подумав. — У меня есть целых три ответа. Во-первых, я каждый раз, когда мне удается преодолеть свой эгоизм… я как-то лучше себя чувствую.
— Но ведь именно этим возмущается Шай, это ханжество! — взвилась Тамар. — Ты предпочитаешь чувствовать себя хорошо, потому что просто боишься быть плохим, боишься отличаться от остальных.
Ага, подумала она про себя, в этом-то все и дело: он действительно боится быть плохим, он просто законченный «хороший парень». Поэтому он здесь, со мной. Никогда ему меня не понять.
— Наоборот, — возразил Асаф. — Ведь если эгоизм — это что-то всеобщее, значит, именно тогда, когда мне удается его преодолеть, я вдруг чувствую, что я другой, не такой, как все.
— Правда? — улыбнулась Тамар слегка удивленно. — Ну ладно, это — во-первых. А во-вторых?