Клуб лжецов. Только обман поможет понять правду - Карр Мэри
О том, какое у матери настроение, можно было легко догадаться по музыке, которую она слушала. Если настроение было хорошее, она часто слушала оперу. Под «Кармен» или «Аиду» мать не ругалась с отцом так, чтобы бить тарелки. Опера напоминала ей о Нью-Йорке – прекрасном и далеком месте, в котором прошла ее юность и из которого ее изгнали. Как только игла проигрывателя вставала в дорожку на пластинке классической музыки, мать снова переносилась в Нью-Йорк. Она становилась сентиментальной, плакала и начинала говорить с северным акцентом.
Я запомнила один вечер, когда мать слушала «Травиату». Проигрыватель стоял на подоконнике над ванной. Мама надела черную водолазку с каплями желтой краски на рукавах. Сидела на кухне, где мы с Лишей ели ванильный мелорин[27]. Мама забивала резиновый привкус мелорина шоколадной присыпкой, маслом и настоящей ванилью.
Я взяла в руки колбу, в которой мать хранила стручки мексиканской ванили. «Все остальные матери кладут в мелорин маргарин и синтетическую ваниль, ту, которую используют в молочных шейках», – подумала я. Я держу в руках стручки ванили и думаю, где же мама их раздобыла. В это время она рассказывает Лише о том, как слушала Марию Каллас[28] в «Метрополитен-опере». Из динамиков несутся слова Parigi, O Cara[29]. Стручки ванили красновато-черные и сморщенные, похожие на корень или засушенную птичью лапку. Я смотрю на маму и вижу, что она устремила взгляд в сторону двери в сад, вдаль, в сторону любимого Нью-Йорка. Мама говорит с северным, нью-йоркским акцентом.
Дверь в сад ведет в черную ночь. Доносится запах бананового дерева, которое мама посадила в прошлом году (на самом деле это платан), и жимолости. Кусты жасминовидной гардении совершенно неожиданно зацвели белыми цветами. Сейчас зима, поэтому непонятно, почему куст расцвел.
Мама говорит, что этот запах напоминает ей запах цветов гардении, которые были приколоты к рукаву ее платья в тот вечер, когда она ходила слушать Каллас. Она подъехала на такси к фонтану. Перед такси стоял длинный черный лимузин, в салоне которого были установлены серебряные вазы с цветами.
В этот момент я говорю, что никогда не видела фонтана, за исключением фонтанчиков питьевой воды в школе. Это на мгновение отвлекает маму от нахлынувших воспоминаний. Она смотрит на меня и спрашивает, как же так получилось, что у меня такое несчастное детство? Но Лиша тут же замечает, что я вру, и видела фонтан в здании банка, а также фонтан в музее в Хьюстоне, не говоря уже о тысячах фонтанов в книге по архитектуре Флоренции, которую меня мать заставила проштудировать. Лиша считает, что я прерываю людей только для того, чтобы услышать звук своего собственного голоса, поэтому вообще мне стоит помолчать. Я тут же заявляю, что не я прерываю рассказ, а сама Лиша.
Наконец мать вздыхает и просит, чтобы мы не ругались. Она смотрит на выходящую в почти тропическую природу дверь, закрытую москитной сеткой. Мы затихаем и смотрим на нее. Потом музыка начинает играть немного громче, и мы теряем мать, потому что ее снова уносят воспоминания, она оказывается в такси в Нью-Йорке около оперного театра. Мать напоминает нам о том, что впереди нее стоит длинный лимузин, из которого выходит женщина в белых сатиновых туфлях, в белом платье в блестках под пальто, как матери показалось, из крашенного в кремовый цвет бобра. Это сама Марлен Дитрих. (Если бы при разговоре присутствовал отец, он бы напомнил, что Дитрих поцеловала его в рот после концерта для солдат на фронте. Этим фактом объясняется одно из моих имен, а именно Марлен.) На одно мгновение глаза Дитрих и матери встречаются, и потом актрису окружают люди, желающие получить автограф. Мама вспоминает, что в ту секунду ветер подул и закрыл белым шифоновым шарфом красные губы Дитрих, и мать сначала увидела сквозь ткань ее губы, а потом не закрытые шарфом глаза. «У нее были глаза одинокого человека», – сказала мать.
Потом мама решает, что ей надо показать мне, как Дитрих красила ресницы. Она зажигает большую спичку о шершавую нижнюю сторону стола и бросает ее в плошку, из которой я ела мороженое. Из плошки поднимается серый дым. Потом она ищет в своей сумочке и вынимает банку вазелина, берет небольшую кисточку из соболиного меха и размазывает в плошке немного вазелина.
Мама приподнимает мой подбородок, просит откинуть голову назад и прикрыть веки. Потом начинает наносить смесь вазелина и сгоревшей спички мне на ресницы. Она говорит, что у меня самые красивые в мире ресницы. У нее самой нет ресниц, и она иногда пользуется накладными.
– Когда я была тобой беременна, меня совершенно не волновало, какого пола будет ребенок, главное, чтобы у него были пальчики на руках и на ногах. Я просила Бога только об одном – чтобы у моего ребенка были ресницы.
Она затягивается сигаретой «Салем». Я вдыхаю сигаретный дым и чувствую запах ее духов «Шалимар» и водки. Она выдыхает и машет рукой, чтобы отогнать дым от моего лица, и начинает наносить смесь гари и вазелина мне на веки.
– Тогда моя мать сказала, что моя молитва – это богохульство и Господь даст мне ребенка с синей кожей и водой вместо мозгов, но я ответила ей, что хочу, чтобы у ребенка были длинные ресницы. И у тебя действительно такие.
Мать впервые упоминает бабушку со времен ее похорон. Я кошу глазами на Лишу, чтобы увидеть ее реакцию на мамины слова.
Но Лиша занята собственными ресницами. В ее руках мамина щеточка для туши. У нас с сестрой длинные ресницы, но мама считает, что мои красивее, и поэтому занимается моим лицом. Мама поворачивает мой подбородок в свою сторону, я чувствую на щеке ее дыхание.
До этого мама рисовала наши портреты маслом. Мы одевались в лучшую одежду и сидели на возвышении в ее мастерской. Она хладнокровно следила за нами, сидя за мольбертом. Сейчас, когда она красит меня, все совсем по-другому. Она рисует не на холсте, а словно создает, лепит мое лицо. (Словно я стена в церкви, на которой художник Джотто[30] рисует ангела.)
Дальше я ничего не помню, мои воспоминания вылетают в дверь к кусту цветущей жасминовидной гардении. Той зимой мама часто рассказывала про Нью-Йорк и говорила о том, как ей не хватает этого города.
Мы хотели слушать ее рассказы о себе, но она часто вспоминала о знаменитых людях, которых в те годы повстречала. Рассказывала нам, как поют члены группы The Ink Spots[31] в небольшом гарлемском клубе и как Бинг Кросби курит марихуану на балконе под огромной полной луной.
Она любила вспоминать, как видела Эйнштейна в лаборатории компании Bell (оказывается, во время войны маму нанимали делать эскизы оборудования в этой известной лаборатории). Мать говорила нам, что ее поразило, что когда после лекции ученого ему задавали вопросы, Эйнштейну пришлось попросить одного из инженеров объяснить какой-то простейший закон механики. Все были удивлены, что ученый не знает такого простого закона, на что Эйнштейн ответил: «Я не запоминаю то, что я всегда могу посмотреть в книгах». Перед тем как ответить на вопрос, Эйнштейн наклонял голову, словно в молитве, и потом поднимал ее, как механические фигурки факиров, которые за двадцать пять центов предсказывают будущее в развлекательном парке на Кони-Айленд. После лекции был прием, во время которого Эйнштейн в полном одиночестве сидел в углу, словно свадебный генерал.
После воспоминаний об опере мама неизбежно вытаскивала на свет свои книги по искусству. Я вспоминаю бутылку водки и стопку книг, на корешках которых золотом были написаны имена художников: Пикассо, Матисс, Ван Гог, Тулуз-Лотрек и Сезанн. Я помню многие из картин этих художников с четкостью и яркостью вещей, пережитых и увиденных в детстве. Когда я выросла и увидела эти картины в музеях, мне казалось, что я стала маленькой и вокруг меня огромный и незнакомый мир, хотя фонтанчики с питьевой водой стали ниже, что значит – я выросла. Когда мне было восемнадцать и я увидела картину Ван Гога «Спальня в Арле», то работа показалась мне очень маленькой, но при этом хорошо знакомой.