Море-океан - Барикко Алессандро
«Мертвые фазаны…» — подумал он с отвращением. И решил ехать. Заняв привычное место в первом утреннем экипаже, Бартльбум снова выехал в направлении Голленберга. Профессор пребывал в ясном расположении духа и благодушно воспринимал радостные изъявления чувств в свой адрес со стороны жителей Поцеля, Кольцена, Тоцера, Рульцена, Пальцена, Альцена, Бальцена и Фацеля. Милейшие люди, как я говорил. Под вечер Бартльбум явился в дом Анкеров. Одетый с иголочки и, разумеется, со шкатулкой красного дерева.
— Я к мадемуазель Элизабет, — сказал он с некоторой торжественностью лакею, отворившему дверь.
— Барышни нет, сударь. Нынче утром уехали в Бад-Голлен.
С ума сойти.
Быть может, человек иного склада и разумения повернулся бы да и сел в ближайший экипаж на Бад-Голлен. Человек неуравновешенный, а то и вовсе слабонервный, быть может, окончательно сломился бы и впал в глубокое отчаяние. Но Бартльбум был натурой цельной и стойкой, а потому умел с достоинством сносить нещадные удары судьбы.
Бартльбум, наш с вами Бартльбум, рассмеялся.
И не просто рассмеялся, а покатился со смеху, сложился пополам, остановить его не было никакой возможности, он хохотал во все горло, до слез, до икоты, до упаду, до изнеможения. Прислуга дома Анкеров даже не знала, что предпринять, уж они и так и эдак: ничего не помогает, Бартльбум реготал без удержу, едва не лопаясь от смеха; а ведь такой беспричинный смех, известное дело, заразителен: прыснет один, глядишь, за ним и все остальные — так и зайдутся от смеха, точно смешинка в рот попала, прямо чума; вроде бы и хочешь казаться серьезным, да какое там, не удержишься, прорвет, это уж точно. Так что слуги попадали со смеху один за другим, хотя для них, между нами говоря, ничего смешного не было, им-то весь этот конфуз, ну ни с какого боку, наоборот: долго ли до беды; но нет — захихикали как миленькие, залились, затряслись, загоготали, в штаны напустить можно, доложу я вам, чуть зазевался — и готово дело. Через некоторое время Бартльбума взвалили на кровать. Но и в горизонтальном положении он продолжал содрогаться от хохота: восторженного, щедрого, чудодейственного, прорывавшегося сквозь всхлипы и слезы, неудержимого и неправдоподобного.
Спустя полтора часа Бартльбум все еще трясся, не умолкнув ни на миг. Вконец обессилевшие слуги выскакивали из дому, чтобы не слышать заразительного бартльбумовского фырканья; они улепетывали кто куда, надсаживая бока, давясь и корчась от мучительных приступов неуемного гогота; бежали опрометью, лишь бы уцелеть; сами понимаете, теперь это был для них вопрос жизни и смерти.
Нет, без дураков. В какой-то момент Бартльбум резко смолк, его словно заклинило; неожиданно он посерьезнел, обвел всех глазами, вылупился на стоявшего поблизости слугу и глубокомысленно произнес:
— Кто-нибудь видел шкатулку красного дерева?
Тот не поверил своим ушам, но, чтобы хоть как-то услужить профессору, а заодно покончить с этой свистопляской, отрапортовал:
— Шкатулка здесь, сударь.
— Тогда она ваша — дарю, — изрек Бартльбум и ну снова хохотать до умопомрачения, как будто отпустил сногсшибательную шутку, самую удачную в своей жизни остроту, колоссальную хохму — не хохму, а хохмищу. После этого он уже не останавливался.
Бартльбум проржал всю ночь. Помимо прислуги дома Анкеров, позатыкавшей уши ватой, бартльбумовский гогот допек весь городок, тихий, мирный Голленберг. Профессорское ржание без особых помех вырывалось за пределы дома, сладкозвучно разносясь в ночной тиши. Ни о каком сне не могло быть и речи. Главное — сохранять серьезность. Поначалу это удавалось. Тем более, что кое-кого этот назойливый хохот все же раздражал. Однако вскоре здравый смысл улетучился, и микроб смешинки беспрепятственно распространился окрест, пожирая всех без разбора: мужчин, женщин, не говоря уж о детях. Поголовно.
Пуще чумы. Во многих домах не смеялись месяцами. Люди забыли, как это делается. Настолько озлобила всех эта горемычная жизнь. Их лица давным — давно не озаряла улыбка. Но той ночью все до единого разразились безудержным смехом, надрывая от хохота кишки; такого с ними отроду не случалось; близкие насилу узнавали друг друга, с них точно сорвали извечно унылые маски — и лица расплылись в улыбке. Чудо из чудес. Жизнь вновь обрела смысл, когда одно за другим в городке засветились окна, а дома заходили ходуном от повального хохота, хотя смеялись без всякой причины, по волшебству, как будто именно той ночью переполнился сосуд всеобщего и единодушного терпения, и во здравие всех сирых и убогих разлился он по городу священными потоками смеха. Такая задалась оратория, даже за сердце брало. Просто ах! Хором дирижировал Бартльбум. Прирожденный маэстро. В общем, памятная выдалась ночка. Можете сами спросить. Я не я буду, если услышите что другое.
Ну да ладно.
С первыми лучами солнца Бартльбум угомонился. За ним постепенно стих и городок. Смех мало — помалу угасал, и вскоре прекратился вовсе. Был здесь да и вышел весь. Бартльбум попросил еды. Ясное дело: поди посмейся столько часов кряду. И с таким упоением. На здоровье Бартльбум как будто не жаловался. Наоборот, готов был поделиться им с желающими.
— Никогда еще мне не было так хорошо, — заявил он делегации отчасти признательных и явно заинтригованных горожан, пришедших справиться о его самочувствии.
Короче говоря, Бартльбум обрел новых друзей. Видно, на роду ему было написано сойтись с людьми в этих краях. С женщинами у него не заладилось, что верно, то верно, зато людей он понимал с полуслова. Кроме шуток.
Бартльбум встал, распрощался со всем честным народом и собрался в путь.
В этом отношении у профессора была полная ясность.
— Как доехать до столицы?
— Сначала вернетесь в Бад-Голлен, сударь, а уж оттуда поедете…
— Даже и не заикайтесь, — и Бартльбум выехал в прямо противоположном направлении. На двуколке жившего по соседству кузнеца, мастера на все руки.
Ночь напролет кузнец помирал со смеху. Поэтому в каком-то смысле считал себя должником Бартльбума. В тот же день он закрыл свою кузницу и увез Бартльбума из этих мест, от этих воспоминаний, от всего на свете, увез к чертовой матери, профессор больше сюда не вернется, все кончено, хорошо ли, плохо ли, но все кончено, отныне и до века, клянусь всеми святыми. Кончено.
Вот так.
После этого Бартльбум и не порывался. Не порывался жениться. Твердил, что время его ушло и говорить тут не о чем. Думаю, в глубине души он переживал. Однако виду не показывал. Не в его это было характере. Все свои печали он держал при себе и особо на них не заострялся. Человек он был по натуре жизнерадостный. И жил в согласии с собой. Ну, вы понимаете. Все семь лет, что он квартировал под нами, были для нас сплошной отрадой. Бартльбум частенько захаживал к нам, и мы считали его членом семьи. В каком-то смысле он и был им. Между прочим, Бартльбум запросто мог бы поселиться в более подобающем квартале. С его-то достатком, особенно в последнее время.
Наследство, сами понимаете: тетушки Бартльбума отдавали концы одна за другой, падали, точно спелые груши, царствие им небесное. Нотариусы шли к Бартльбуму косяком. И у каждого — по завещанию. Как ни крути, а денежки сами плыли в карман Бартльбума. Короче, при желании он мог бы обосноваться совсем в другом месте. Но Бартльбум осел именно здесь. Наш квартал пришелся ему по вкусу. В таких вещах профессор знал толк. Иного человека и по мелочам сейчас видно.
Над этой своей Энциклопедией пределов и пр. Бартльбум продолжал работать до последних дней. В какой-то момент он принялся ее переписывать.
Наука, говорил он, движется вперед семимильными шагами, поэтому все время нужно что-то обновлять, уточнять, поправлять, подчищать. Его вдохновляла мысль, что Энциклопедия пределов в конце концов станет книгой без конца.
Бесконечной книгой. Сущая нелепица, если вдуматься. Он и сам над этим посмеивался. А потом взахлеб пускался в новые рассуждения. Другой бы извелся весь. А ему хоть бы что. Такой он был человек. Легкий.