Эстер Сегаль - Шизофренияяяяяяяя
Имейте ввиду, что каждый человеческий птенец по-прежнему рождается с крылышками. Прошли тысячи лет, но природу не обманешь, что бы там их ученые ни говорили об эволюции и атрофии ненужных органов.
Но матери новорожденных не видят крыльев. И врачи в роддоме их не видят. Пуповину видят и тут же спешат отрезать, чтоб не мешалась. А крыльев не видят. И без всякой задней мысли жестоко мнут их первыми пеленками и рубашонками.
Потом подросшие человечки уже сами продолжают процесс и приминают крылья всевозможными одежками. И совсем не чувствуют ни боли, ни чесотки в лопатках. Это потому что измятые и прижатые к спине крылья со временем совсем немеют и не причиняют такого беспокойства, какое бывает у младенцев. Те-то, бывает, совсем криком заходятся от зуда в крыльях. Но глупые родители все сваливают на голод или газики и суют еще пока способным летать младенцам то живой сосок, то его силиконовый заменитель.
Я бы такой глупой и незрячей не была. Впрочем, не буду утверждать голословно, ведь, как уже было сказано, мне не суждено быть матерью.
Что же касается людей, то некоторые из них все-таки смутно чувствуют присутствие чего-то бесполезного, но родного на своей спине и поэтому очень любят, когда им ее чешут.
Они и сами пытаются ее чесать, но человеку своими руками до крыльев не дотянуться. А если бы он дотянулся, то мог бы нащупать подушечками пальцев тонкие, шелковистые, еле заметные складочки вросших в кожу слюдяных перепонок.
Я специально много летаю по свету и присматриваюсь, не прорежутся ли у кого эти крылья и не взлетит ли кто, как когда-то. Но нет, пока еще ни один не взлетел. Может, в будущем…
Но вернемся к книгам.
Они называют меня по-разному. Но больше других прижилось имя Феникс.
Мне, в общем-то, все равно, ведь ко мне напрямую в любом случае никто по имени не обращается.
Максимум, на что я могу рассчитывать, так это на то, что кто-то (как правило, дети и восторженные девушки) пискнет в пространство: «Ой, поглядите, какая птичка! Это что, удод?»
На удода я, кстати, совсем не похожа. Но что поделать, если люди с тех пор, как разучились летать и присматриваться к пернатым соседям по высоте, так слабы в орнитологии?
Меня же они как вид вообще не опознают. Да и нет у них никакого шанса опознать, ведь я ни к какому виду не принадлежу – я сама по себе, в единственном экземпляре.
Зато они фантазируют по моему поводу, кто во что горазд, приписывают мне самые разные и малореальные свойства: огненно-золотую окраску оперения, особый музыкальный дар, тягу к суициду. Не скрою, последнее я, действительно, совершала несколько раз. Но все бессмысленно: я бессмертна и меня ничто не берет – ни огонь, ни вода, ни лезвие бритвы.
Убивала я себя вовсе не из-за боязни опасности, как думают сочинители. Ну, сами посудите: чего мне бояться, если я бессмертна? Боли, что ли? Нет, не боюсь. Можете меня хоть на вертеле жарить (кстати, такое тоже было) и даже съесть потом – я ничего не чувствую и возрождаюсь из любого состояния, хоть бы и из переваренного.
А убивала я себя из-за острого одиночества. Не из-за бессмертия и порожденной им скуки – нет, я никогда не скучаю. Но из-за одиночества, ведь у меня нет ни супруга, ни друга, ни собеседника.
И хотя глупцы мне завидуют и считают мое свойство даром, я с вершины прожитых мною лет позволю себе в этом усомниться.
Классическая версия о происхождении моего необратимого родства с вечностью такова: в райском саду первая женщина по имени Ева вкусила запретного плода с Древа познания добра и зла. В тот же момент она утратила врожденное каждому земному существу бессмертие и, не желая остаться единственным изгоем среди вечных и безмятежных, накормила означенным плодом своего мужа и всех животных и птиц.
И все как дураки ели. Кроме меня одной, умной, непреклонной и преданной Высшей воле, про одни деревья изрекшей: «Жри!», а про другие: «Ни-ни!»
В награду (собственно, и не в награду вовсе, а как следствие, естественное и совершенно логичное) я бессмертие и получила. Или, вернее сказать, оного не лишилась.
Поверьте мне: все было не так.
Я действительно тогда не ела, но не из-за ума или устойчивости перед соблазном, а потому, что не выношу давки и никогда не потянусь к кормушке, окруженной чужими клювами.
И вовсе не Ева эту жратву раздавала. Помню я эту Еву: она вовсе не была такой прожженной эгоисткой, как следует из вышеизложенной легенды.
И ни она, ни Адам, ни даже змей (он-то тут вообще ни при чем) не были виноваты.
И дерева никакого не было: был пахучий и липкий концентрат, вроде современных – тех, которые в консервных банках.
И я вовсе не уверена, что до того пира они все вообще обладали этим пресловутым бессмертием. Вполне может быть, что и не обладали. И что моя вечность – не следствие моей отстраненности от общего стола, а просто мое частное изначальное качество.
И пою я не лучше других.
И цвета я вовсе не огненного и не золотого, а совершенно серого, с легким жемчужным отливом.
А в дождь я становлюсь темно-антрацитовой, почти черной, цвета модных в последнее время дамских чулок.
И почти совершенно никем не замеченная, я летаю по свету и постоянно прислушиваюсь к человеческим разговорам. Я все надеюсь узнать что-то новое.
Мыслей новых не бывает, но бывают новые творения: стихи, проза, песни. Иногда мне доводится услышать настоящие шедевры.
Я и сама сочиняю. В полете это выходит как-то очень естественно.
А другие птицы меня совсем не понимают. Вот почему я их сторонюсь и больше держусь людских стай.
И еще: мне кажется, что мое бессмертие, от которого мне иногда так хочется избавиться, закончится только тогда, когда в мире произойдет что-то по-настоящему удивительное. И вот его-то я больше всего боюсь пропустить и все летаю и летаю как заводная, лишь изредка наведываясь в собственное гнездо.
Да, кстати, я забыла вам сообщить, где оно находится. Так сказать, мой точный адрес.
Извините, но точно не получится. Лишь приблизительно: мое гнездо в голове одного из вас.
Поняли теперь, почему я избегаю излишних деталей? Не хочу никого обидеть. А так, вне конкретики, каждый может попытаться прощупать меня внутри самого себя.
Да к тому же я иногда меняю место обитания и переселяюсь в новую голову.
Как раз скоро, чувствую, придется это сделать, потому что в последний прилет домой я обнаружила, что мое гнездо отсырело. А этого я не люблю.
Да, вот еще что: не будьте жадными, оставляйте для птиц побольше крошек.
Глава 19. Еще сон
Сегодня мне приснился жуткий сон. Просто ужасный. И такой выпукло-смачный в своем мрачном безобразии, что, кажется, можно дотронуться на каждой детали его антуража даже сейчас, лишь представив его перед глазами.
В этом сне я была медсестрой. Это уже очень странно, ведь я совершенно далека от активной медицины. А пассивное соучастие с ней у меня и было, и продолжает быть довольно неприятным. Так что уже одно это должно было бы помешать мне перевоплотиться в медсестру даже в воображении. И тем не менее… Халат, мягкие спортивные туфли (в жизни таких даже не мерила), больничные коридоры, знакомые как свои пять пальцев, – все это не оставляло сомнений в моей профессиональной принадлежности в зыбком пространстве ночных иллюзий.
И работала я там в отделении для новорожденных, где моему попечению были вверены несколько десятков маленьких пластиковых колыбелек на колесиках, в коих покрикивали или посапывали во сне комочки беззащитной, но уже одухотворенной плоти.
И вот вижу я себя идущей по коридору. И все тихо и спокойно, потому что у меня ночная смена. И свет в коридоре приглушен. И ночные лампы умиротворяюще гудят. И ничто не предвещает беды.
И тут вдруг от стены отделяется фигура. Это молодой человек, бритый наголо, с почти идеально округлым черепом. А глаза у него злые. И он смотрит на меня, и я тут же понимаю, что ему что-то от меня надо. И еще я понимаю, что я ему этого ни за что не дам. Но что без этого он не уйдет.
Мне кажется, во сне я понимала, о чем идет речь. Но как только проснулась, суть его желания сразу ускользнула от меня безвозвратно. Знаю лишь, что это было что-то злое, жестокое.
И кажется, что и в самом сне, совершенно без слов я поняла его условия, а он понял мой отказ. И поклялся отомстить. Опять-таки беззвучно, но совершенно для меня очевидно.
Но я не успела испугаться, потому что он быстро развернулся и ушел. И я успокоилась, потому что он скрылся в той части коридора, которая вела к выходу из больницы. И это значило, что временно я в безопасности. И можно перевести дух и вернуться к работе. Тем более что работы у меня было очень много: надо было перепеленать детей и покормить тех из них, кому было положено по часам.
И я пошла дальше – в свое отделение.
Мой коридор упирался прямо в него, и оно, застекленное, уютное, спокойное, было очень тихим. Тише, чем обычно. Никто не плакал. А ведь кто-то из детей уже должен был проснуться.