Михаил Берг - Момемуры
Скорее всего, вначале имело место запойное, неразборчивое чтение, отсутствие товарищей и ранний жестокий онанизм. Игра с крайней плотью еще до того, как удалось выдоить первые капли ядовитого сока, хилая грудь, насмешки одноклассников, очевидная безнадзорность и неутихающая щекотка, «чей таинственный канал соединял любое движение души с шевелением крайней плоти» («Моя родословная», там же). Длительные сидения в туалете с разглядыванием клеток кафельного пола, с упором локтями в колени, если присутствуют домашние; игра с крайней плотью на подоконнике, перед зеркалом, подсовывая блестящую и холодящую амальгаму под себя, чтобы видеть все в нескольких ракурсах, когда он дома один; а потом обессиленное лежание в постели с полусонной книжкой в руках.
«Вполне можно представить себе, — пишет Д. Клинтон — борьбу с самим собой, своеобразный кодекс правил, игра в поддавки, разгадывание анаграмм пространства, состоящих, скажем, из числа встретившихся на странице существительных женского рода или попросту слова “дева” на семи страницах Сэмуэля Бека: если четное — да, нечетное — нет. Или наоборот». Доводя себя до изнеможения, до прозрачной расслабленности души, крылья которой то напрягаются, то безвольно обвисают; ощущение позыва от совершенно непредсказуемых вещей и постоянно преследующий запах спермы, этот злой гений любви, по образному выражению Билла Сакса.
В любом случае первый раз светловолосый худой мальчик попадает в психушку в девятом классе гимназии .
Существуют два варианта толкования этой ситуации. Первый: в психушку маленького Мальвино упекают его собственные и встревоженные не на шутку родители, которые никак не могут взять в толк, что творится с их сыном. Их беспокоят его вялый и аморфный вид, странное поведение, перемежающееся вспышками беспричинного гнева, несколько выспренняя речь и разговоры о сумасшествии. А у Алекса на носу колониальная армия, которая представляется кромешным ужасом и насильственными унижениями, с его оценками и знаниями нечего и думать об университете, да у семьи никогда бы и не хватило денег на продолжение учебы. И он решает «косить». Так как других болезней нет, юный Алекс Мальвино собирается симулировать некоторую психическую расстроенность, легкую зыбь ненормальности, зачитывается книжками по психиатрии и, понимая, что на родителей как на сообщников рассчитывать не приходится, начинает осторожно наводить их на мысль, что у него не то чтобы не все дома, но, там, плохой сон, нервозность, юношеские истерики, какие-то пробелы в памяти, ощущение, что кто-то стоит за спиной, — то есть невроз или психопатия, вполне достаточная для того, чтобы получить отсрочку от службы, не загремев при этом в больницу. Скорее всего, он переиграл. За ним стали следить. Мать сводила с ума контурная карта его поллюций на простыне. Возможно, Алекса Мальвино пару раз застукали за игрой с крайней плотью. Беспокоили невиданные и неслыханные в простой семье речи, когда он окончательно терял контроль над собой. Толчком послужила маленькая записка, однажды ночью найденная родителями на его столе. Рядом с лампой притулился маленький, толстый, многократно и аккуратно свернутый квадратик бумаги: сначала пополам, потом еще, еще, пока не получилась гармошка, дюйм на дюйм. В ту ночь он читал допоздна, заснул одетым, мать вошла потушить лампу и накрыть одеялом. Случайно развернула записку. Там было всего два слова: «трупная каша». С дрожащими руками, на цыпочках, она вышла в коридор и поманила отца. Они безмолвно переглянулись. Пальцем, срывающимся с диска, набрала номер и вызвала карету скорой помощи.
Для тех, кто не знает, что такое колониальный дурдом, скажем, что достаточно психически неуравновешенному человеку перешагнуть порог палаты для хроников, и уже через пару дней он начинает гладить невидимые предметы, заговариваться на простых словах, вести диалог с воображаемым собеседником, а если ему посчастливится пролежать на первый случай, скажем, полгода, он выйдет из дверей госпиталя не только с белым билетом в кармане, но и с навсегда расстроенной клавиатурой сознания.
Однако второй вариант предполагает совсем иной антураж, менее драматический, но симптоматичный. Раннее увлечение стихотворчеством, к двенадцати годам прочитан Мильтон, Д’Аннунцио, маркиз де Сад; русских поэтов он вылавливает в библиотеках, знает Иисусову молитву и случайно знакомится с двумя братьями, которые живут совершенно одни. Начинаются разговоры, споры, тесное общение. Трудно датировать этапы этого знакомства: кому впервые пришла идея создания религиозной коммуны, когда они стали жить вместе, с чего все началось. Оба брата, несмотря на нежный возраст, были яростными пропагандистами Писания и неутомимыми проповедниками, комбинируя страстный интерес к религии с юношеским патриотическим пылом. Известно, что они пытались проповедовать на улице, останавливали прохожих, хватали их за пуговицы, за грудки, кричали в глаза евангельские истины. По второй версии Алекс Мальвино попадает в госпиталь за компанию. Его приятеля, одного из братцев, арестовали где-то в центре, на Литл Гарден; сначала доставили в полицию, а после допроса в дурдом; его сопровождал наш поэт, ждал под окнами, заступался, уговаривал отпустить, не хотел расставаться, и их обоих отправили в палату. Таким образом, Алекс Мальвино попадает в психушку «за пособничество в пропаганде русской религии и агитацию, преследующую цель возвратить всех русских обратно в Россию». Вполне возможно, что первый и второй варианты не противоречат друг другу, а лишь переставлены местами и являются соседними звеньями в последовательной цепи событий. Ибо точно известно, что, начиная с первого срока в девятом классе, Алекс Мальвино будет лежать в психушке регулярно, по паре месяцев в течение многих лет.
Оба братца Горацио представляли из себя достаточно уникальные типы современных колониальных юродивых, видящих цель жизни в пропаганде для русских переселенцев Евангелия и любви. Подчеркнем, это были отнюдь не ординарные люди. Один, старший, Ник Горацио, увлекался математикой и был постоянно занят какими-то странными вычислениями, доказательством запутанных теорем, несомненно связанных с мистическим постижением реальности и магией чисел. Второй, младший, Сид Горацио, пытался подвязаться около церкви, пробовал себя на разных околоцерковных работах, но в церковного человека не превратился, так как яростный пыл души противился церковной дисциплине. Именно младший и стал первым возлюбленным нашего поэта, когда они наконец поселились вместе, строя страстное Богоискательство на эротической основе. Это была не унылая педерастия, не порочная извращенность, а, если так уж надо употребить этот эпитет, порочная изощренность. И нежелание (или невозможность) остаться в каких-то границах, жажда преодоления всех и всяческих границ, томление по растворенности, распыленности в пространстве. Физиологически это очень просто и известно. Как утверждает доктор Д.Х.Фишер, «пока мужское начало не затвердело, оно инвариантно и с податливой легкостью поворачивается в любую сторону, как флюгер на крыше». Но физиология, несомненно, была делом десятым, ибо растворенность и любовь к себе подобному таила возможность блаженного набухания той греховности, что заканчивалась просветлением. Поиск покаяния посредством провокации — это способ, открытый многими изощренными натурами.
Давай построим новый храм,
Найдя в нем черный ход.
И, переплавя в жертву срам,
Вернем ему приплод.
Такое предложение — как пишет Глен Миллер — «приз за догадливость, с обязательным дублем однажды осуществленной попытки, потому что результатом падения оказывалось мгновенное и сладостное покаяние (самоценное не только само по себе, ибо являлось мистическим проколом, выходом за пределы собственного “я”). Эта жесткая связка “грех-покаяние” легко становится инструментом постижения действительности и точным объяснением последующего сообщения: “Я так грешил, что сросся с этим телом”».
Каждый поэт по-своему ощущает первый толчок к стихоплетству, но, кажется, в нашем случае, помимо банальной жажды самовыражения, здесь еще присутствует попытка, даже потребность претворить греховную щекотку души в струящийся свет посредством отчуждения греха стихом. Еще раньше, в период яростной мастурбации в одиночестве, Алекс Мальвино понимает, что
Плод покаяния — покой
Средь бела дня и смеха,
Как плод пугливый под рукой —
Меж дном и небом веха.
Уже в ранних стихотворных опытах, отмеченных влиянием знаменитой группы «Бэри», он пытается писать стихи «без тени смысла в чертеже и слове», то есть «строит стихотворную ловушку для мистической птички» (Г.Миллер-младший). На первых порах он с братом Долгопятом (его первым поэтическим другом) входил в группу «хэвиэктов» — по сути дела, единственное, после группы «Бэри», реальное объединение поэтов (хотя туда входили не только поэты) с какой-то общей программой; наследие этой литературной группировки требует отдельного исследования — укажем, что она просуществовала около пяти лет, вплоть до конца шестидесятых годов.