Михаил Берг - Момемуры
Прошел и это, вернулся, по сути дела никакого обращения не было — ему казалось, что он жил с Богом всегда; физически сильный и умный мальчик, психически невероятно уравновешенный, но неудовлетворенный мирским и тянущийся к церкви. Поступает привратником в семинарию, потому как проваливается на экзаменах, хотя отвечает намного лучше других. Раз, другой, третий; на четвертый его вызывают к епископу: «Вы уверены, что можете действительно стать церковным человеком, поймите меня правильно, я не сомневаюсь в истинности вашей веры, но не слишком ли вы умны и, как бы сказать, остроумны, для истинно церковного человека излишнее остроумие как бы...» — он улыбнулся своей обезоруживающей улыбкой, епископ покачал головой, и через два дня его зачисляют в семинарию, которую кончает блестяще. Поступает в академию, становится доверенным лицом митрополита, ему прочат блестящее будущее, сквозь пальцы смотрят на его порой странные выходки. При встрече русского патриарха в монастыре ему, как пресс-секретарю настоятеля, поручают произнести приветствие главе православной церкви, а он, зачем-то построив братию в два ряда, отрапортовал, щелкнув каблуками под рясой: ваше святейшество, вверенный мне монастырь на боевую поверку в полном составе построен. Это как-то удалось замять, его рукополагают в сан, он постригается в монахи, получает приход в глухом провинциальном городке, где русских чиновников всего двое — он и сторож бани. На исходе первого месяца службы в единственном приличном кафе к нему за столик подсаживается представитель местной полиции и предлагает сотрудничество. Наш герой прикидывается дурачком: «А что, собственно, вас интересует?» — «Ну, знаете, появляются порой подозрительные типы...» — «Хорошо, обещаю вам, если увижу русского шпиона, тут же скручу его и приведу сам». Симулируя полное неведение в мирской жизни, хотя чуть ли не каждый день получает от какой-нибудь истовой прихожанки любовно-эротическое послание. Однажды возле волейбольной площадки ему преграждают путь нахальные ядреные парни: «Батюшка, сгоняйте с неверными в волейбол» — «Что вы, дети мои, не по сану...» — те, посмеиваясь, зажимают его в кольцо — «но, если вы так настаиваете...» — вешает сутану на один из столбов и, оказавшись мускулистым, атлетически сложенным гигантом, на пару со случайным партнером выигрывает несколько партий подряд у обалдевших от удивления горе-волейболистов.
На обратном пути со службы в новой церкви, где он заменял заболевшего священника, две бабки из разряда церберов, не узнав его в мирском свитере и джинсах в темноте автобусной остановки, начинают причитать: вот, антихрист, вырядился, волосища-то отпустил, стыдоба, посмотри на себя в зеркало, тьфу, проклятый, и так далее. Он молчит, терпит, а потом, осенив их широким крестным знамением, не говоря ни слова, вытаскивает из портфеля большую, только что полученную фотографию, где снят в полном облачении, и сует им под нос. Бабки падают на колени: «Господи, батюшка, отец родной, прости грешных, не узнали в темноте...» — «Я-то прощу, но простит ли Господь».
И прыгает на подножку последнего автобуса, везущего его через весь город в клуб «Rem». Чтобы через пару часов, запасшись горючим и сигаретами, диктовать всю ночь напролет свою книгу с условным названием «Записки попа» для тех русских читателей, которые и понятия не имеют, что такое православная церковь в изгнании. Без всякой подготовки и предварительных записей, он продиктует, останавливаясь только чтобы промочить горло или прикурить, примерно сто пятьдесят страниц своей книги. Фантастическая одаренность, каждый эпизод — оригинальный кристалл со сверкающими гранями. Совершенно новая, непредставимая формация колониальных священнослужителей, будто олицетворяющих заповедь «Sola fide». С мощным интеллектом и не менее мощным духом, с глубокой эрудицией не только в духовной, но и в светской литературе — и с нескрываемым аппетитом к жизни.
Парный портрет
Не только посетители, но и члены клуба «Remember» могли бы доставить удовольствие исследователю экзотических человеческих типов. И, в продолжение религиозной темы, попытаемся набросать портрет одного из самых оригинальных поэтов, Алекса Мальвино, натура которого, по словам г-на Гершензона, «была соткана из муаровой материи. Однако создатель, явно не удовлетворенный переливами, вдобавок испещрил ее переплетением узоров и самых причудливых пятен».
Изысканно-тонкая словесная вязь, просторное устройство стиха, томительное путешествие сквозь чересполосицу света и тени, по полумраку монастырского коридора с затемненными углами, увешанными кружевами провисающей паутины, с отдаленно проступающими сквозь толстые своды мучительно непонятными созвучиями, чей источник расшифровать невозможно, настолько намеренно расстроена клавиатура. И остается гадать — то ли это мышь роется в углу, то ли, зажав рот, молятся скопцы, то ли келейно перешептываются люди лунного света.
У стихов синьора Мальвино было немного почитателей. Он не являлся таким магистральным поэтом, как великий Вико Кальвино, по образному выражению Б. Остина, «постоянно берущий аккорд из эрогенных зон нашего времени». Не шум времени, но безвременный, сеющийся свет искушающего себя духа звал и прельщал Мальвино, лишь отсветы этого млечного сияния на чахлой листве сегодняшнего дня: маленький рупор мелодии таинственного соблазна. Ощущение словесной и духовной изощренности, какое-то подглядывание через щелку за сакрально-сакраментальными занятиями, игра с отраженным от мутноватых церковных стекол лучом — путаница, просветление, ласка кошачьей лапки, которая оставляет кровавые следы. Раскаяние и грехопадение, вроде заглатывания зонда для высвобождения божественной желчи. «Бог мой — смех меня отрицающий».
Алекс Мальвино, как со свойственной ему остроумной тяжеловесностью пишет Чак Бэри, «был из тех одаренных натур, что созревают поздно, хотя уже рождаются с ощущением своего призвания». О, это копошение серой мышки (или, как он назвал ее, «германской чумки»), играющей с сором в душе, отчего сладостная щекотка трогает губы, но им не высказать, не найти сразу подходящую выемку для слепка греховного блаженного созвучия, которое томит нутро. По сути дела, Алекс был из тех поэтов, кто не имеет резко очерченной биографии, не вписывается в кайму и размывает любой контур. Комнатная натура тяготеет к сумрачному одиночеству, а все внешние события двусмысленны и трудно объяснимы.
Поэтому, по словам Адама Смита, «не какое-то наружное событие, а открытие притаившейся на старте жизни собственной греховности (которая оказалась милей неочевидной добродетели) поставило двоеточие с подразумеваемой перспективой продолжения». Кажется весьма соблазнительным раскрутить эту натуру, начав с первого срока в психушке (как поступает возможно слишком прямолинейный Сиг Маски), «представив сие печальное событие открытым переломом, который обеспечил неправильное сращение нежных косточек и, как следствие, хромающую походку». Очевидно, все началось раньше, но нам не избежать биографической канвы.
Представим себе мальчика, живущего возле трамвайного кольца, в местечке Окато, на самой окраине Сан-Тпьеры, — незамысловатая простота семьи только оттеняет непонятно откуда взявшийся прогиб в душе поэта и «тонко паутинную» (Адам Колокольцев) организацию его натуры. «Несколько сонно-неразбуженное лицо с какими-то стертыми, слабыми, непропеченными чертами, томный излом, челка цвета пожухлой соломы, полное отсутствие собеседника, слишком раннее созревание» (Джек Клинтон «Моя родословная», глава IX «Первые встречи»).
Скорее всего, вначале имело место запойное, неразборчивое чтение, отсутствие товарищей и ранний жестокий онанизм. Игра с крайней плотью еще до того, как удалось выдоить первые капли ядовитого сока, хилая грудь, насмешки одноклассников, очевидная безнадзорность и неутихающая щекотка, «чей таинственный канал соединял любое движение души с шевелением крайней плоти» («Моя родословная», там же). Длительные сидения в туалете с разглядыванием клеток кафельного пола, с упором локтями в колени, если присутствуют домашние; игра с крайней плотью на подоконнике, перед зеркалом, подсовывая блестящую и холодящую амальгаму под себя, чтобы видеть все в нескольких ракурсах, когда он дома один; а потом обессиленное лежание в постели с полусонной книжкой в руках.
«Вполне можно представить себе, — пишет Д. Клинтон — борьбу с самим собой, своеобразный кодекс правил, игра в поддавки, разгадывание анаграмм пространства, состоящих, скажем, из числа встретившихся на странице существительных женского рода или попросту слова “дева” на семи страницах Сэмуэля Бека: если четное — да, нечетное — нет. Или наоборот». Доводя себя до изнеможения, до прозрачной расслабленности души, крылья которой то напрягаются, то безвольно обвисают; ощущение позыва от совершенно непредсказуемых вещей и постоянно преследующий запах спермы, этот злой гений любви, по образному выражению Билла Сакса.