Андрей Белозёров - Люди до востребования
Мой кот умирал неделю, и в последний день он лишь ползал, катался и кричал. И вот он лежит пластом после очередного приступа боли. Тельце раскачивается от тяжелого дыхания. Глаза голубые, широко открыты. Голова не держится, лежит на полу, и глаза смотрят вверх. Подхожу - он поднимает трясущуюся голову, смотрит в глаза. Я едва держу слезы - в гостях Горька, а значит, есть вещи и посерьезнее, а значит плакать - стыдная слабость. Я глажу шелковистую кремовую шерстку, самую шелковистую из всех, Гоша хороший мой, славный мой, маленький... Гоша, собрав в пучок усы, начинает мурчать, громко-громко, вибрировать всем своим пустым тельцем. Я срываюсь - растягиваюсь рядом и рыдаю. Горька тактично где-то там... на кухне... курит. Очередная судорога прерывает мурчание. Гоша протяжно кричит, ползет от меня в темный угол за штору, тонко отрывисто стонет. Меня поднимают - это Горька. Я прячу лицо.
- Брось себя травить, идем отсюда.
Я киваю и, запинаясь, говорю:
- Он мурчит... Я его глажу, а он мурчит... и в глаза... и уполз, чтобы боли и смерти не показывать...
Закрываю двери, включаю радио на полную, курим на кухне.
- Совсем немного осталось, - говорю успокоившись.
Сквозь табачный дым и запертые двери бежит едва уловимый запах мертвечины. Пробежал и исчез - смерть забрала свое. Горька молчит, молчит. На лице его участливая мрачность. Взгляд далек и близок одновременно.
Дурные воспоминания свое дело сделали. Мои глаза наполнились слезами - теперь я мог поднять голову и честно смотреть в глаза родственников.
Могильщики взяли гроб, семеня, перенесли его к яме, поставили на табуретки - все неторопливо, осторожным выверенным движением, словно пьяные, которые хотят казаться трезвыми. Потом встали поодаль - один с крышкой, другой с молотком. Молоток выжидающе раскачивался.
О, как я понимал их, ищущих здесь только завершения, гораздо более понимал, нежели кровных своих родственников.
- Провожающие, приступайте, - сказал парторг.
Все кинулись, окружили гроб. Я со своими венками, как всегда, опоздал, и было довольно глупо теперь толкаться к гробу... Я смотрел в узкую ледяную яму, похожую больше на разлом в скале.
Провожающие... провожающие...
«Провожающие, покиньте вагоны».
«Давай, Витек, покедова». «Счастливого пути!»
Каждый хочет взглянуть напоследок - «давай там не забывай нас». Я тоже тяну голову: «Ну чё, дед, давай». Состав дрогнул, последний вопль сестры, проводники забивают вагон и отправляют его в черное, холодное будущее. Потом горка из смерзшихся комьев, которая с трудом держит крест в порывах ветра, венки, прикрученные проволокой, хлеб и стакан. Только ведь все наоборот - мы едем в своем плацкарте сквозь свое черное пространство, покачиваемся на изгибах дороги. А деда ссадили на зябком полустанке, и он возмущен, бежит вслед, машет - он хочет с нами, там недоеденный окорочок, недорешенный сканворд...
Провожающие, пройдемте на трапезу - теплая квартира, водка, курятина в лапше, - я напился вдрызг.
10. Черная река
Как я уже говорил - елки у меня нет. И это честно, когда без декораций.
У меня знакомая, жизнь не сложилась - за 30, а что в той жизни... Работа кассиром в супермаркете, бесконечная очередь меняющих деньги на еду. Дома - сериал, книжка про неземную любовь, такая же одинокая ворчащая мать, неизбежно тяжелеющий шарик доброкачественной опухоли в левой груди, суррогатные радости в виде новой дубленки или кофточки для плывущей уже фигуры. Каждый год они с мамой наряжают елку, готовят всякие биточки, зразы, дамские пальчики, набитые мясом, и тихо встречают очередной отрезок времени на своей унылой прямой. И над всем - елка пушится, и нет ничего печальнее и беспомощней вида праздничной елки в месте, где ни тихого счастья, ни веселого смеха, ни любви неземной... а лишь обреченность сокамерников, которые режут новую насечку на шкале пожизненного срока.
Вот и нет у меня елки, печаль преумножающей. Да и смена на праздник выпала.
На этот раз досталась мне самолетная стоянка у ангара тяжелых ремонтов. Здесь сторожевая будка о четырех столбах, потонувших в грязном, утрамбованном ветрами в камень снежном наносе. Здесь, перед ангаром, два опломбированных Ила, стадо желтых, похожих на жирафов, стремянок для обслуживания самолетов. Здесь, чуть поодаль - самый ангар с прожекторами, которые выуживают из тьмы лоскутья воздуха - все в стремительных блестках снежной пыли. Подле будки - две кабины от демонтированных элок... похожи на селедочные головы... элки списали, порезали болгарками и свезли в цветмет, а головы остались лежать у меня под окном. И вокруг - огромная черная пустота и перемещающийся по ней воздух, полирующий огромную снежную плоскость. Стремянки поют. Они состоят из полых трубок с отверстиями, и порывы течения черноты извлекают из них звук - словно множества флейт, дудочек и рожков играют разом.
Город отсюда как на ладони. Официального салюта не было, но в полночь люди с китайскими петардами повылазили на улицу, направили их в слепое небо с млечным пятном на месте луны, и весь город замигал разноцветными искрами и зарницами. Отчего-то правая часть города салютовала на секунду позднее, чем левая. Хлопки я не слышал - их уносил и пожирал ветер. Картина немного напоминала бомбардировку Багдада, которую как-то транслировали в новостях.
Выкурив сигарету и выпив кружку ячменного кофе, я улегся на встроенные в будке нары. Подушкой мне служил кусок поролона из пассажирского кресла в самолете. От старости поролон крошился и лип, и его липкие крошки закатывались в волосы. Неизвестные мне задницы летали в этом кресле через полмира, туда-сюда, и если уснуть, может, привидятся чужие города и далекие земли... Но спать было нечестно.
- А сейчас бы нам, Андрей Борисович, форели вот, молочного какого-нибудь посолу, и с такими перчинками круглыми, на дробь похожими.
- Правы вы, Андрей Борисович, очень бы пришлось. Я форели-то и не пробовал вроде ни разу.
- А вот и коньячка бы, Андрей Борисович.
- Да нам, Андрей Борисович, и водяры вполне... Чтоб в графине. Да, и блюдо еще с заливным, овальное такое. Много ли нам надо, не жульен ведь из лисичек какой бля.
- М-м, а вот нам бы и женщина не помешала, красивая, кудлатая, ветреного свойства. И вот прямо нам на колени.
- Не помешала бы... Ветреного свойства раз уж.
- Да-а, Андрей Борисович, смотрите, тенденция какая настораживающая. Позапрошлый год встречали вы с друзьями многими и водкою. Прошлый же год, хоть и один, но, по крайней мере, водка таки была. А теперь? Один вы и без водки.
- Согласен, Андрей Борисович, настораживает тенденция...
- Это ж, что выходит, каждый год у вас что-нибудь да отнимает. А следующему году, ему ж и отнять-то нечего будет от вас, кроме, разве что вас, Андрей Борисович.
- Совершенно нечего... Ну, с новым годом, Андрей Борисович.
- С новым годом, Андрей Борисович.
К четырем ночи город как-то разом погас. Я вышел на улицу и заслушался пением стремянок.
Здесь, на берегу из утрамбованных снежных горбов, не было декораций. Черные воды, честные и холодные, текли из своего черного истока, дышали, перемещались, гнали за собой ледяную шугу серых облаков, вымывали все наносные цвета из меня, уносили и растворяли безвозвратно все мои слова и молитвы.
Я давно уже плыл по этой реке.
11. К миру
Смерть мне всегда больше виделась не с косой, а с метлой такою, из колючего терновника. Рано поутру - о, мой любимый мир, - едва затеплилась твоя заря, она идет по дворам, сметая мусор человеческий, выпавший за ночь из окон, и праздничным цветом оранжевого жилета расцвечивает твой понедельник. Скошенные злаки после обмолота сносят в амбар, а мусор сносят на помойку - вот в чем здесь принципиальная разница.
«Где ваш Армагеддон, мама?» - спрашиваю я. Мама состоит в здешнем обществе рериховцев, а те об Армагеддоне поговорить любят, у них на все есть ответ. «Он уже идет». И еще говорит, все будет постепенно, и целый миллиард его переживет, а Америка, говорит, пострадает более всего. Рериховцы много рассуждают о всемирном заговоре, и Америки, сеющей семя зла, не любят, им даже Армагеддон благ, лишь бы той Америке хуже.
Да, но ведь здесь я с ними даже солидарен...
«Что делается, что делается», - качает головой мама и испытывает тайное удовлетворение, вписывая падение торгового центра в свою «тетрадь катастроф». Есть у нее такая. Листы разбиты на колонки - дата, место, число жертв. Она заносит в анналы признаки входящего в раж Армагеддона. Там все: землетрясения, извержения, цунами, даже самолет с нашими одаренными детишками, погибший над лоснящейся Швейцарией. Она зовет это техногенной катастрофой.
«Самолеты будут падать все чаще. В атмосфере сейчас поток высоких энергий». И: «Так Бог постепенно отсеивает людей».
Стреляет Бог из своей божьей рогатки прицельно по одаренным детишкам. Вот уронил как-то хвост от Антея на интернат для детей инвалидов. Разве не прицельно? У мамы на все нашелся бы ответ, у меня нет ни одного. Я смотрю на жизнь и ничего в ней не понимаю. И если завтра, к примеру, Грабовой и Виссарион действительно окажутся Иисусами - я пожму плечами и вновь опущу голову к земле.