Леонид Гроссман - Бархатный диктатор (сборник)
Спешнев молча обвел нас своим непроницаемым взглядом.
– Для всеобщего восстания, – кратко и отчетливо произнес он наконец.
Кое-кто из чрезмерно сообразительных и решительно во все проникающих людей объяснил это возражение Спешнева нежеланием крупного помещика и богача вкладывать свои капиталы в такое неприбыльное дело, в котором сам он не испытывал никакой нужды. Вздорность этого подозрения была для меня очевидна, так как я тогда же имел возможность убедиться в щедрости этого замкнутого человека. Узнав, что мой долг Краевскому возрос до невозможных пределов, что мне приходится писать на срок, размениваться на мелочи, отдавать свои силы поденной работе, он как-то сказал мне:
– Бросьте фельетоны, очерки, обзоры, всю эту мелочь, истощающую дарование. Производите крупно, беритесь за большую задачу, пишите роман! Вот вам капитал для начала вашей работы, вы не можете отказать мне.
И он заставил меня взять у себя пятьсот рублей серебром, которые и дали мне возможность приступить к работе над большой повестью, к сожалению, прерванной вскоре моим арестом и до сих пор за недосугом не дописанной.
Из проекта Момбелли тогда ничего не вышло. Впрочем, такова была участь всех намечавшихся в то время планов. Петербург так и не увидел ни филантропического братства, ни политического журнала, ни комитета всеобщего восстания.
III
Между тем, таинственная позиция Спешнева понемногу разъяснилась. В самом тесном кругу, среди двух-трех лиц, иногда даже наедине со мною, он высказывался подробнее, раскрывал до конца свои мысли.
– Как преобразить человечество и привести его к иному, разумному и справедливому сожитию? Прежде всего – разоблачать нелепость, жестокость и низость существующего. Вскрывать его абсурдность, доводя до полного хаоса взаимоотношения всех его учреждений. Обнаруживать глупость и подлость правительства и всех его агентов. Подрывать к ним внушенный веками тупой страх и бессмысленную покорность. Так уверенно, настойчиво, постоянно подготовлять почву…
Кто-то рассказывал эпизод из июньских дней в Париже: огромная толпа работников собралась у Бастильской колонны. Они преклонили колени в честь погибших героев и поднялись с боевым кличем:
«La liberte ou la mort!»
Лозунг смутил многих из нас и болезненно отозвался в моем сердце.
– Да, свобода или смерть, – произнес Спешнев, – безжалостно, спокойно и неуклонно уничтожать врагов. И не только единичных лиц, но и целые учреждения и сословия, препятствующие торжеству нового порядка. Вычеркнуть раз навсегда неосуществимую в условиях вечной борьбы шестую заповедь. Если твое дело этого требует, бестрепетно и смело убивай. Пролитая кровь – великое дело, оно скрепляет общество равных.
Петрашевский по обыкновению ужаснулся:
– Нужно звать не к язычеству, а к новому христианству! Мы должны исправить ошибки Евангелия, очистить и дополнить его в духе потребностей и мнений нашей эпохи. Достаточно обновить по заветам Фурье и практическим указаниям Консидерана несколько устаревшую, но все же великую книгу.
Нужно решительно отбросить ее. Вся она – сплошная ошибка. Не любить врагов, а ненавидеть их, не подставлять ланиту, а уничтожать в разумном гневе оскорбившего тебя, не отказываться от высшего долга накормить голодную толпу, но устроить жизнь так, чтоб не было в мире голодных, – вот новые задачи, выше и мудрее которых не было на земле.
Но я убежден, что для их осуществления ты сам никогда не мог бы прибегнуть к террору…
– Ты хочешь знать, мог ли бы я сам убить? Вне всякого сомнения. Хотя бы даже для того, чтоб доказать тебе, что я имею право вести людей к лучшему будущему. Вожди и преобразователи человечества определяются прежде всего их способностью отказаться от библейского запрета и евангельского предрассудка и бестрепетно казнить всех препятствующих торжеству их идей. Иначе бы они не становились великими, а весь ход истории прекратился бы. Вспомни, что Наполеон, только вступив в командование армией, приказал расстреливать в двадцать четыре часа всякого, кто тайно или явно станет противодействовать установленному им порядку.
Мне сразу вспомнились ужаснувшие меня как-то слова Белинского: «Нам надо пройти сквозь террор, чтобы сделаться людьми в полном и благородным смысле слова…»
Между тем, события на Западе неслись вихрем. Во Франции уже был президент республики, в Берлине – конституционная хартия, в Вене – новое либеральное министерство на развалинах меттерниховского кабинета.
Все это отзывалось в Петербурге и не переставало глубоко волновать нас. Однажды в тесном кругу Петрашевский рассказал нам, что в табачной лавке какого-то чудака, мечтающего стать актером или площадным трибуном, не прекращаются разговоры о французской революции, о казни Людовика XVI, о поголовном гильотинировании всей аристократии: там уже готовятся истребить всю царскую фамилию вместе с высшими правительственными лицами и ввести в России республиканское правление. Уже обсужден во всех подробностях план, где и как убить министров, царя и великих князей. «Блажен тот человек, – говорил этот табачник, указывая на портрет царя, – который убьет его и все его поколение…»
– И такой человек уже найден. Какой-то юноша берет на себя выполнение приговора о цареубийстве.
Спешнев выслушал все с обычной невозмутимостью, но чрезвычайно внимательно.
– Вот настоящие революционеры! – заметил он. – У них точная цель и верный путь к ней. Расшатать государство и устранить его главу…
– Это – верный путь к анархии, – живо возразил Петрашевский. – Кого ты поставишь во главе нового общества для проведения великой реформы?
– Того, кто своим характером, познаниями и волей сумеет объединить вокруг себя всех, как признанный и бесспорный вождь.
– Ты хочешь стать диктатором, Спешнев. Это – гибель революции.
– Это – единственный путь к утверждению справедливости и равенства.
– Ты мечтаешь о карьере Бонапарта, помни, что это – путь через груды трупов. Я собственноручно убил бы диктатора…
– Стало быть, и ты признаешь политическое убийство, мирный человеколюбец?
После этого спора я заметил значительное охлаждение между двумя лицейскими товарищами. Разрыв их назревал давно и был неизбежен. Слишком уж они были противоположны во всем. Насколько Петрашевский был активен, деятелен, возбужден, настолько Спешнев был неподвижен, бесстрастен, холоден. Один – неутомимый и немолчный оратор, из которого мысли не переставали бить каскадом утверждений, восклицаний, цифр, исторических примеров и диковинных терминов, другой – невозмутимый молчальник, уклончивый и таинственный, словно завороженный сокровенной думой и в свою очередь медлительно околдовавший всех своим безмолвным и необъяснимым авторитетом. В Петрашевском, при его суетливости и говорливости, все было открыто и откровенно, прямолинейно, стремительно и даже как-то простодушно. В Спешневе все было загадочно, интригующе-непонятно, многомысленно и неуловимо. Петрашевский смотрел прямо в лицо собеседнику горящими, открытыми, почти наивными своими глазами, Спешнев оплетал слушателя непроницаемым взглядом хищного и вкрадчивого зверя, ласкающего и завораживающего свою добычу. Непосредственности великого пропагатора, вечного рассказчика и политического краснобая противостояла на наших коломенских пятницах фигура тайного заговорщика, скрывающего под холодным забралом своего неподвижного лица опасные, гибельные и разрушительные планы. Рано или поздно этим людям суждено было разойтись.
К началу 1849 года вокруг Спешнева собрался небольшой круг лиц, разочаровавшихся в Петрашевском. Меня все более влекло к этому русскому баричу, отдающему все свои познания и таланты на службу восстающему плебсу.
– В вас есть горячность, решимость и самоотверженность настоящего революционера, – говорил он мне как-то, – не останавливайтесь же на полпути. В революции нужно быть всегда на самом крайнем фланге, – только этим победишь. Оставьте вашу патриархальную мораль и всю эту слащавую филантропию, – только опасным идеям стоит служить…
В то время его занимал центральный республиканский клуб, организованный в Париже Бланки на принципе самой строгой дисциплины, с допущением лишь немногих афильированных лиц. Спешнев говорил со мной о такой же организации в Петербурге, но только в виде секретного сообщества. Он выдвигал в первую очередь необходимость устройства тайной типографии для широкого распространения наших идей и вернейшей подготовки будущего взрыва. Он поручал мне афильировать к нашему тайному союзу новых членов, впрочем, не более пяти лиц, по строжайшему соображению и самой тщательной проверке. План был всесторонне обдуман и взвешен мною. Я решил приобщить к нашему тайному объединению нескольких ученых, писателей, стихотворцев, – ведь великий астроном и знаменитый поэт возглавляли революционное правительство в Париже. Я думал о моем друге Аполлоне Майкове…