Юрий Софиев - Вечный юноша
Увы, теперь это стало неким пророчеством, а одиночество — подлинным испытанием. И особливо в зимнюю пору.
Когда-то мы с Лелей (Ильей Голенищевым-Кутузовым), Алексеем и Евгением Васильевичем любили (правда, на словах, или больше на словах) «преодолевать» очень многие важные вещи в духовной жизни человека. Теперь мне на деле, преодолевая мое реальное одиночество, а в равной мере известную, увы, не изжитую («еще»!) не благоустроенность быта, приходится преодолевать ежевечерние неизбывные домашне-хозяйственные тяготы. Принести из колонки воды, из сарая уголь и дрова, затопить печь, сварить ужин, ну, и т. д. Я ведь еще работаю, преодолевая порой смертельную усталость, но работа приносит мне не только удовлетворение (каждая новая монография с портретами тысячи глистов, начертанных моим пером), но и поддерживает мои силы, не только не хуже, но порой и лучше, чем все Validoli, Valocordini, напиханные по всем карманам. Время от времени «скорая помощь» перетаскивает меня в больницу. И когда с великими предосторожностями (никаких резких движений) меня укладывают на электрический стол и прижимают к моим конечностям электропровода для электрокардиограммы, я упорно под простыней показываю кукиш инфаркту: «На-кось, выкуси!»
Кто знает, может быть, это и спасает, как тот же кукиш при встрече с черной сутаной.
Видимо настало время для нас с Ильей, когда нам ничего не остается, как преодолевать, упорно и неуклонно, и беспощадно сопротивляться, а для облегчения иронизировать над самим собой.
Я, конечно, очень жалею, что мне не попалась ни одна из статей И.Н. об Алексее (Дуракове — Н.Ч.).
Из вашего письма догадываюсь, что «Люба» это и есть жена Алексея, которая, судя по газетам, была с ним в партизанском отряде. Но та ли это гречанка, которую Алексей поработил, запустив в нее Державиным?
Ну вот, «полночь наступила»… и из тьмы веков со стен прирейнских замков доносится пение ночных сторожей: qe lobt sei qoft des Herr,
Ihm qeschol Lob, Preis ind Her,
И если я их не послушаюсь и не лягу спать, то завтра опоздаю на работу.
22.
31/I понедельник.
А, может быть, я и не прав.
Ведь только Ира чувствовала, знала мою «суровую нежность». А, ведь, я с каждым днем все плотнее и плотнее заковываю себя в холодную броню своей внешней сдержанности из-за всю жизнь присущей мне, «стыдливости», обнаружить излишнюю чувствительность. А, может быть, Игорю как раз и не достает теплоты, ласки, сочувствия. А ругани на его голову в его жизни довольно. Ругани, может быть, и заслуженной, но ведь ругань сама по себе никогда никого исправить не может, не может и помочь человеку, или только в том случае ругань может стать благом, если человек чувствует, что его ругают любя, потому и ругают, потому что любят и болеют за него. Беда в том, что Игорь этого не чувствует.
А, может быть, и действительно трудно что-то почувствовать сквозь мое раздражение, сквозь очень плотные жестокие слова.
И, однако, разве он не смог бы заметить, как я скоро «отхожу» и часто тут же с той же «стыдливой сдержанностью» и показной сухостью предлагаю ему «тарелку супа» или каким-нибудь словом обнаруживаю заботу или теплоту в интонациях.
Но, может быть, это все в очень скудной dose? Через которую невозможно различить ни любовь, ни боль, ни пронзительную жалость, ни стыдливую суровую нежность? Потому что он действительно нелепый бедолага в жизни, или то, что можно назвать пронзительным, сжимающим сердце русским словом сиротина, у которого действительно после ранней смерти матери было слишком мало теплоты, нежности. Подлинной любви и заботы. Конечно, единственным источником всего этого является дед. Ведь не было в его жизни ни одной по-настоящему любившей его женщины. Что особенно мне больно и обидно — может быть, он никогда не испытает великого счастья подлинной большой, взаимной любви. Неужели судьба обездолит его и в этом. Сегодня он мне сказал по щемящей пронзительности страшную вещь:
— Вот и Алексей (сын Игоря — Н.Ч.), он относится ко мне не хорошо. Он не называет меня «папа», он ищет другое слово, он говорит мне «отец».
— Я не папа, я не папа.
Игорь говорил невнятно, будучи сильно пьян. Но голос его звучал надрывной болью.
И хотел он сказать о великом своем бедолажестве — я не «папа» и у меня нет папы.
Но неужели он никогда не почувствовал, через всю мою душевную броню, в какое бы бешенство он не приводил бы меня своим поведением, я никогда бы не мог захлопнуть перед ним или за ним дверь дома и крикнуть: creve toi done.
В пьяном виде он говорил мне много оскорбительных, тяжелых да и страшных слов. Но потом спохватился, переборол себя вошел в мою комнату и сказал: «Прости меня, папа, ты забудь, что я тебе говорил». Мне следовало бы отдаться порыву сердца — обнять и поцеловать его, но я побоялся, что не сдержу слез, и я сдержался. И только ответил случайной и фальшивой фразой — я на тебя не сержусь, Игорь. Фальшивой по интонации.
Потому что действительно уже не сердился, уже победили жалость-любовь, боль. В моем понимании, в жалости нет ничего унизительного. Я много раз это подчеркивал.
А следовало бы обнять, поцеловать и сказать: прости меня, сынку, прости Игорешка.
Но сделать этого я не умею. Понимаю, что надо, хочу, а вот не умею, боюсь фальшивой интонации, театральности — все, конечно, не те слова — фразы и черт его знает, чего, может быть, (…) мокрых глаз.
А сказал он мне, что не считает меня за отца, что я не отец, а стена (стуча кулаком в стену), что я не человек, что он меня не уважает, а раньше когда-то уважал, и т. д. А ведь это значит одно, наболевшее: ты меня не любишь и мне от этого очень больно и никто кроме деда меня не любит. Вот это-то и есть неправда, что я его не люблю.
Но если поразмыслить, то, может быть, понять и почувствовать действительно трудно, что люблю. А кого же мне любить-то в жизни, кроме единственного сына, кого же мне любить, за кого же мне болеть в моем круглом одиночестве?
А вот она ведь, со злобным сердцем, отказалась пустить его к себе, лишила его сочувствия, (…) в такой момент для него, и я-то ведь знаю, что придет момент, когда она с таким же злобным (…) сердцем крикнет ему:
— Creve toi done!
И захлопнет дверь, и спокойно ляжет спать.
23.
(Вклеен конверт со старым письмом Ирины Кнорринг — Н.Ч.).
5/IX 32 г.
Дорогой мой Юрий!
Мне очень неприятно, что вчера я была такая кислая и будто недовольная твоим приездом. У тебя не останется хорошего впечатления от этой поездки. Но — я просто-напросто устала от Шартра, ведь мы целый день там гоняли, вот на другой день усталость и сказалась.
Вот — все, что мне остается сказать тебе вдогонку.
Крепко, крепко целую. Ир.
(На обороте письма рукой Юрия Софиева приписка — Н.Ч.).
Хутора близ Шартра, где Ирина с Игорем, а Ел. Алекс. Голенищева-Кутузова с Лариком отдыхали летом 1932 г. Я приезжал на велосипеде. Это здесь написано стихотворение:
Земное счастье. Лето. Тишина.Медлительное облако над садом.Чуть пламенеющая даль видна.Ты рядом — больше ничего не надо.
Как будто не было обид и зла,Все эти годы с радостью приемлю.В густом овсе кричат перепела.На что ещё мы променяем землю.
Я большего не жду и не ищу,Хоть каждый миг всегда несет разлуку.И матовую от загара рукуРоняешь ты в высокую траву.
…И еще — недалеко от ШартраХлеб тяжелый у дорог пустых.С сыном наперегонки с азартомСо всех ног бросалась ты…
Было счастье.
А теперь боль воспоминаний, одиночество и еще раз боль.
31/I, понедельник, 1966 г. Алма-Ата.
24. 1/II
Выпал глубокий снег. Похолодание до 10 градусов. Тихо. Безветренно. Деревья отягощены снегом.
Почти все утро занял Кусов. Переводил ему статью о Ornithoelous Talazani. Потом закончил плакат для (…). По-моему, не плохо. Но весь день пронизан глубокой, тупой печалью.
25.
Чехов был страстным садоводом.
…Он чувствовал в росте куста, дерева то, что сильней всего его волновало, — утверждение жизни.
Куприн приводил его слова:
«…Послушайте, при мне же здесь посажено каждое дерево, и. конечно, мне это дорого. Но и не это верно. Ведь здесь же до меня был пустырь и темные овраги, все в камнях и в чертополохе… Знаете ли, через триста, четыреста лет вся земля обратится в цветущий сад».
Это то, из-за чего я не хочу менять свою берлогу на квартиру со всеми удобствами — этого я не могу объяснить ни Рае, ни всем тем, кто пристают ко мне с вопросами: почему я до сих пор не поменялся квартирой.
— «Послушайте, мною же посажено здесь каждое дерево». Но разве это убедительный аргумент для «реалистов»? А куда бы я не шел — в уборную, в сарай за углем, я обязательно останавливаюсь и полюбуюсь каждым — «вот это два года тому назад было совсем еще тоненьким». И мне бывает совестно перед каждым из них, если в засушливую погоду у меня не бывает сил из-за болезни полить их.