Лев Успенский - Записки старого петербуржца
Случилось, однако, так, что однажды няня не смогла пойти со мною: прихворнула или пошла в церковь. Повела меня гулять мама. Каким-то образом я улестил ее отправиться не в "сады", а вот сюда, в мое любимое место. Впрочем, мама была любопытна; соблазнить ее чем-либо еще не виденным ею было нетрудно.
Видимо, с мамой я иначе шел, по-другому смотрел на мир, нежели с няней. А может быть, просто тому, приспело время. Словом, проходя между казармой и тюрьмой, я впервые вгляделся именно в тюрьму (то была военная тюрьма) и увидел, к своему удивлению, что сквозь решетки некоторых окон, над высокими внешними стенами, смотрят на улицу и на нас какие-то смутно видимые лица.
Я был не из тех детей, что оставляют впечатления без их немедленного анализа и разбора:
– Мама, кто это там смотрит?
Мама бросила быстрый взгляд на тюрьму, задумалась на миг, потом, взяв меня за руку, повлекла туда, на платформу покойницкой, и там, посадив меня и сев рядом на скамейку, совсем близко наклонилась к моему лицу.
– Россией, – услышал я в тот час, – правит злой царь; его зовут царем-вампиром. С ним борются многие хорошие люди. Он хватает их своими когтями и бросает в каменные мешки, вот в такие тюрьмы. В тюрьмах сидят очень честные и очень добрые люди. Когда-нибудь они победят вампира, а пока все мы должны очень любить и уважать их, чем можно – помогать им, но никому не рассказывать того, что я тебе сейчас рассказала. Иначе он узнает, и меня – маму! – тоже посадят туда.
Мне-то было – четыре с небольшим, не более. Ну – пять!
Я приумолк, и в тот день уже менее весело давал сигналы и травил пар на своих платформенных досках. Мамин рассказ оставил глубокий след в душе: это ясно из того, как точно я его и по сей день помню.
Но на следующий день меня повела гулять уже не дворянка-мама, а бывшая крепостная, дочка взятой прапрадедушкой в плен турчанки, моя няня Мария Тимофеевна Петрова. Это была настоящая няня тех времен; она вынянчила и мою мать, и двух ее сестер и брата, и моих двоюродных брата и сестер и теперь пестовала нас. Я любил ее (люблю по памяти и сейчас), ничуть не меньше, чем мать, отца и бабушку. И верил я ей так же, как им. Одновременно с этим я был, по ее выражению, мальчиком "задумчиватым" и "настойчиватым". Идя с ней по Ломанскому, я вознамерился все-таки проверить на всякий случай по другому источнику вчерашнее мамино сообщение. Дойдя до площади, я поднял голос:
– Нянь, а нянь… А кто это там в окна смотрит, в тюрьме? Вон – видишь? Кто там сидит?
Няня равнодушно махнула рукой в сторону зловеще-красного корпуса.
– Ахти-матушки, Левочка! – ни на минуту не задумываясь, ответила мне она. – Раз посажены – значит, есть за что! Хулигане всяческие сидят: карманники, поулочные воришки…
Мы шли на "мою" платформу, но на сей раз я следовал за няней (таща красненькие, плюшем обитые санки свои или, может быть, гоня уже обруч, ибо, видимо, была весна) в состоянии глубокой душевной и умственной раздвоенности.
Нянина версия была куда проще, утешительней, успокоительней: "посажены – значит, есть за что". Но все-таки мама-то для меня была высшим авторитетом. Так кто же они, эти сидящие? И что все это значит? И в то же время я ясно сознавал, что дальше расспросы становятся уже опасными. Почем я знал, какими путями царь-вампир может дознаться, кому я передал мамины слова? И я умолк…
Я призадумался было, но потом… Потом я согнул руку в локте и уже весело побежал по своей знакомой платформе. Я скоро и надолго забыл об этом вопросе, об этих ответах, обо всем.
А вот теперь, много лет спустя, я иной раз кручу головой. Век убыстрял свой ход. Жизнь непрестанно осложнялась. Все труднее и труднее становилось в ее течении положение пятилетнего "интеллигентенка". Как было разобраться ему в ее причудливых завихрениях? Как находить на нежданные вопросы свою собственную "точку зрения"?
Ведь сыпались-то они на меня теперь, как падающие звезды в августе: градом, дождем…
Генералы плохие и хорошиеМне, вероятно, около пяти или чуть больше. В нашей квартире на Нюстадтской, дом 7, есть одна комнатка, выходящая окнами в сторону Полюстрова; в ней крашеный пол, в остальных паркет.
Я сижу на диване во грустях: почему это нас с братом ни вчера, ни сегодня не ведут гулять?
Крашеный пол моет Настя. Про эту Настю я знаю, что она – "жена забастовщика". Он работает на заводах Нобеля, там где-то, на краю света, чуть ли не за Нейшлотским переулком. Когда там забастовка, мужа Насти сажают в тюрьму, – из этого я, пожалуй, склонен заключить, что в том споре на платформе была права мама, а не няня. Настя тогда переходит жить к нам; почему, я не знаю. Я знаю только, что она ходит обедать в "столовую для забастовщиков". Чтобы туда попасть, она берет у мамы толстенькую книжечку с билетами: один билет – обед, второй билет – то ли завтрак, то ли ужин, то ли чай. Эти книжечки лежат целыми стопками у нас в прихожей под вешалкой – синенькие такие, пухленькие книжки. И я сам видел, как их однажды привезла к нам в красивом "собственном" ландо с фонарями не кто иной, как Марта Людвиговна Нобель-Олейникова, мамина знакомая.
Швейцар Алексей, выскочив, весь усердие, – "госпожа Нобельс-с!" – забрал из экипажа тючки с этими книжками и, всем аллюром своим выражая высшую меру почтительности, понес их рысью к нам наверх. Марта Людвиговна, поддерживая еще рукой и без того прихваченную резиновым шнуром – "пажом" – длинную юбку, сошла с подножки и, улыбнувшись нам с няней (мы были завсегдатаями ее "Нобелевского сада"), проследовала за ним. Ландо осталось стоять. На козлах, неподвижно смотря перед собой, сидел англизированный кучер-швед, а на заднем сидении, точно так же уставясь в одну точку куда-то мимо кучерского локтя, молча, не шевелясь, пока дама не вернулась, восседал с короткой трубкой в зубах то ли Людвиг Людвигович, то ли Густав Людвигович Нобель – тот самый, словом, кто выставлял забастовщиков за ворота своего завода.
Я запомнил эту сцену, вероятно, потому, что вечером за столом произошла перепалка между мамой и папиным братом Алексеем. Смысл спора мне остался тогда неясным, но дядя Леля ядовито издевался над синими книжками, при помощи которых Марта Нобель подкармливает рабочих, уволенных Людвигом и Густавом Нобелями… "Воистину, правая рука не ведает, что творит левая!"
Все это, конечно, было не моего ума дело. Но веселую, чистенькую, молоденькую Настю я тогда очень любил. Глядя, как она ловко моет пол у моего дивана (я всегда присосеживался "смотреть", как "делают" что-нибудь не очень обычное: как натирают паркетные полы, как настраивают пианино, как заправляют керосиновые лампы), я напал на свою мысль – почему нас не водят гулять, хотя оба мы здоровы? – и, подобно сфинксу, предложил эту загадку моему Эдипу: была такая картинка в книжке "Моя первая древняя история".
Эдип-Настя, тыльной стороной руки убирая волнистые волосы со лба, ответила мне без замедления:
– Гулять теперь никак нельзя, Левочка! По всем улицам генералы на моторах ездят и народ из пулеметов бьют… Теперь из ворот на панель выйти, и то страшно…
Настя понятия не имела, перед какой, куда более сложной, загадкой она меня, сфинкса, поставила.
У бабушки, маминой матери, был брат Александр Николаевич Елагин, генерал-лейтенант. Иногда он приезжал к нам, надушенный, благостный, с мягкой рыжеватой бородой на две стороны; приволакивая ногу, он шествовал по всем комнатам, волочил за собою и шашку и, картаво спросив, как поживают "Татины благорлодные отпрлыски", неизменно вручал нам с братом по серебряному рублю "на игрлушки". В моих глазах он был совершенным воплощением доброты и ласки и в то же время единственным, так сказать, образцовым, живым "генералом". Услыхав от Насти про генералов столь неожиданную весть, я смутился до чрезвычайности.
Вечером я долго ходил вокруг мамы и так и этак и наконец, не выдержав, спросил все-таки ее: может ли быть, чтобы дядя Саша ездил по городу на моторе и палил в людей из пулеметов?
Мамины глаза округлились.
– Откуда ты взял?
Я не ответил откуда, но заныл:
– Да, а отчего гулять нельзя… Да, потому что генералы ездят?.. Да?.. Я гулять соскучился…
Представляю себе теперь всю сложность маминого положения. Ей предстояло либо вымазать, очернить в моих глазах своего собственного любимого дядюшку, либо же поступиться всем своим политическим кредо и сообщить сыну заведомую неправду, обеляя мерзких генералов ради родственных симпатий.
Бедная мама, думается, сильно терзалась, потому что в конце концов она пошла на довольно жалкий, с ее точки зрения, компромисс. Я узнал от нее, что генералы бывают двух сортов – хорошие и плохие. Что от плохих можно ожидать всего, хотя навряд ли они сами взгромоздятся с пулеметом на "мотор". Они заставляют стрелять солдат.
А дядя Саша – совсем другой генерал. Он – путешественник. Он даже ездил очень далеко, в Монголию и Тибет, и привез оттуда рыженькую лошадку, которую зовут Андушка. Это по-монгольски значит "дружок"… Дядя Саша – хороший!