Николай Болдырев - Жертвоприношение Андрея Тарковского
О. Седакова пишет о спасительной в те годы "реальности прямостоящего человека с открытым лицом", приводя имена Баха и Рильке, Рембрандта и Швейцера. Тарковский и был таким нашим уникумом - прямостоящим человеком с открытым (без масок и символических утаек, без фиги в кармане) лицом. И это-то ошеломляло, отгораживало.
Если всерьез пытаться сказать нечто об одиночестве Тарковского, то совершенно недостаточно ссылок на дневники, где эта тема сквозная, или комментариев к его неизменно обособленному положению в обществе. Метафизический стиль в искусстве и в личном поведении вообще в России не воспринимался и не воспринимается всерьез. Метафизический стиль у нас традиционно почитается "оторванностью от реальной жизни", "литературщиной" или, на худой конец, "романтизмом".
Потому-то чисто человеческая сторона одиночества Тарковского отчасти объяснима "атмосферически-историческими" условиями нашей "одной шестой части суши". Да и в самом деле, разве сразу, немедленно, без всяких изысканий не ощутима некая особица Андрея Тарковского, некая его принципиальная неслиянность с окружением, в самом широком смысле этого слова? Как будто он сделан из другого материала. Разве не лежит на нем, словно бы с рождения, печать какого-то чужеземства?
Диссидентов мы, в общем-то, худо-бедно понимаем: они борются. Но когда человек не борется, а просто живет и при этом "совершенно не гибок"... К тому же не сектант, не хватается ни за идеи, ни за религии... Возможность понимания такого человека катастрофически падает.
Но можно пойти другим путем и увидеть одиночество Тарковского в одиночестве его героев: в одиночестве Рублева, Ивана-сироты, в одиночестве Криса и Хари-фантома, 'в одиночестве Сталкера и всего этого тройственного семейства, в одиночестве Писателя, одичавшего от тупиковых мыслей, Андрея Горчакова, в одиночестве Виктора, друга Александра, и, наконец, самого Александра, сжигающего свой дом.
Лишь по мере того, как мы будем всё внимательнее всматриваться в характер и суть каждого конкретного одиночества, ощущать его тон и направление, а затем соединим их все в естественном единстве, мы сможем почувствовать некую полифонную музыку души, которая странным образом окажется близка "исторически-конкретной" музыке души Тарковского. Но это, конечно, метафизическая музыка.
(3)
Именно "Рублев" стал переломным фильмом в судьбе Тарковскогo. Как только не измывались над фильмом чиновники! В конце концов он был законсервирован и пять лет пролежал киноархиве. Лишь "утечка" его на Запад и бурный там успех, в том числе у элиты общества, причем успех в качестве фильма не только не диссидентского, но восславляющего
Русь и величие русского человека, заставили власть одуматься и в 1971 году выпустить картину, в несколько сокращенном виде, на советский экран.
Пять лет не просто ожиданий, отчаяния, оскорбленности и безработицы, почти нищеты, но тщетной, изнурительной борьбы за фильм. Это были годы стремительного повзросле-ния Тарковского, годы первого глобального внутреннего кризиса, когда он совершенно отчетливо понял, что обречен пройти свой путь один и что пути этому суждено быть страдальческим. Он понял это всем своим существом, и о том свидетельствуют и его дневник, и немногие, крайне лаконичные, устные признания. Снова послушаем свидетеля.
"Я никогда не забуду, наверное, самый первый, открытый для профессионалов просмотр "Андрея Рублева" в большом зале "Мосфильма", переполненном коллегами, друзьями, знакомыми и работниками студии. Свет погас, и напряженная тишина поначалу зависла в зале. Но по мере того, как начали возникать сцены, уже охарактеризованные во время съемок в какой-то газетенке как "жестокие и натуралистические", над залом поплыл гул как будто бы "добропорядочного" возмущения, взрывавшийся время от времени прямо-таки улюлюканьем.
Еще до просмотра, на фоне всем известной тогда заметки о том, что Тарковский на съемках чуть ли не умышленно едва не спалил Успенский собор, поджигал коров и ломал ноги лошадям, ползли все более упорные слухи еще о собаках, которым отрезали ноги, чтобы они ковыляли в таком виде по снегу ему на потеху! Так что общественное возмуще ние на самом деле непростого зрительного зала было короновано прозвучавшим на весь зал приговором одного из хозяйственников "Мосфильма" Милькиса: "Это не искусство - это садизм!" Приговор этот застрял в наших душах точно нож - не случайно я, никогда не знавшая почти ни одного имени разного рода руководящих деятелей, до сих пор помню его имя.
Помню также очень хорошо самого Тарковского после просмотра: бледного, напряженного, одиноко притулившегося где-то у выхода из зала. О его одиночестве в тот момент я говорю вовсе не в метафорическом, а в буквальном смысле.
Трудно, наверное, поверить теперь его поклонникам в то, что Андрей стоял действительно совершенно один, а люди, выходившие из зала, прятали глаза, умудряясь его обойти и устремляясь струйками, точно по заранее проложенному руслу. [Тогда это был первый и, может быть, самый неожиданный [для него "сюрприз"! Мы с мамой, которую я приволокла на просмотр фильма, среди немногих подошли к Андрею, чтобы крепко пожать ему руку. Он поблагодарил, вежливо усмехнувшись.
Мне кажется, что именно после этого просмотра окончательно разладились отношения Тарковского с недавним другом и соавтором сценария Андроном Кончаловским. Он тоже ушел, что называется, не кивнув головой, не скрывая своего полного разочарования картиной. Где-то вскоре в разговоре с Андреем он признался, что считает сценарий загуб-ленным чрезвычайно замедленным, затянутым до невозможности ритмом картины.
Тарковский, конечно, не мог согласиться с точкой зрения Кончаловского, не поверил в его искренность, полагая, что тот предал его только из шкурных интересов. Их отношения никогда не наладились" (О. Суркова).
Сам же Тарковский полтора десятилетия спустя избрал для рассказа зарубежным журналистам другой просмотр: "Я помню коллегию Комитета по кинематографии, где присутствовало очень много наших кинематографических деятелей. Все они очень-очень хвалили картину, весьма неожиданно для меня, потому что я еще сам не понимал, что получилось. И это очень меня поддержало... И тем не менее тут же после этого картина была положена "на полку", спрятана на ять с половиной лет..." Как это случилось? "Картина уже народилась на таможне в Шереметьево для отправки на фести-валь в Канны, когда один советский режиссер дозвонился до Демичева (секретаря ЦК КПСС. - Н. Б.) и сказал: "Что-де вы, товарищи, делаете? Вы посылаете на западный фестиваль картину антирусскую, антипатриотическую и антиисторическую, да и вообще - организованную "вокруг Рублева" в каком-то западном духе конструирования рассказа о личности". Убей меня Бог, я до сих пор не понимаю, что эти упреки означают. Но именно их потом на все лады склоняли гонители фильма, начиная с Демичева. Картина была возвращена с шереметьевской таможни. После этого мне несколько лет ничего не давали снимать..."
В феврале 1967 года Тарковский отправил письмо председателю Госкино А. Романову:
"Это письмо - результат серьезных раздумий по повод)' моего положения как художника и глубокой горечи, вызванной необъективными нападками как на меня, так и на наш фильм об Андрее Рублеве.
Более того. Вся эта кампания со злобными и беспринципными выпадами воспринимается мной не более и не менее как травля. И только травля, которая причем началась еще со времени выхода моей первой полнометражной картины "Иваново детство".
Мне известно, конечно, что успех этого фильма среди советских зрителей был практически сорван намеренно и что до сих пор с постоянством, которое не может не вызывать недоумения, на фильм этот при каждом более или менее удобном случае, Вы, Алексей Владимирович, приклеиваете ярлык "пацифизм". И только ярлык, потому что ни аргументов, ни серьезных обоснований вслед за этим не следует...
Атмосфера же, в какую попали авторы "Рублева" в результате спровоцированной кем-то статьи, которая была помещена в "Вечерней Москве", - статьи, являющейся инсинуацией, и в результате следующих за ней событий, настолько чудовищна по своей несправедливой тенденциозности, что я вынужден обратиться к Вам как к руководителю за помощью и просить Вас сделать все, чтобы прекратить эту беспрецедентную травлю.
А то, что она существует, доказать не трудно. Вот ее этапы: трехлетнее сидение без работы после фильма "Иваново детство", двухлетнее прохождение сценария "Андрей Рублев" по бесконечным инстанциям, и полугодовое ожидание оформления сдачи этого фильма, и отсутствие до сих пор акта об окончательном приеме фильма, и бесконечные к нему придирки, и отмена премьеры в Доме кино, что лишь усугубило нездоровую атмосферу вокруг фильма, и отсутствие серьезного НАПЕЧАТАННОГО ответа в "Вечернюю Москву", и странная уверенность в том, что именно противники картины выражают истинное, а не ошибочное к ней отношение - хотя Вам известно, конечно, об обсуждении "Рублева" на коллегии при Комитете, в котором заслуженные и ведущие деятели советского кино весьма недвусмысленно и единодушно высказались по поводу нашей работы и о ее значении для нашего кино.