Луи-Себастьен Мерсье - Картины Парижа. Том II
Если это не самый чудовищный изо всех фарсов, то, безусловно, самый нелепый или, вернее, это непозволительнейшее с нашей стороны пренебрежение к развлечениям наших многочисленных сограждан и к тем живым и поучительным картинам, о которых они нас просят. Нужно ли удивляться после этого, что большинству неизвестны даже имена наших драматургов?
Кажется, никого, кроме самих литераторов, не прельщают эти несовершенные наброски и только они одни и обсуждают их, извергая при этом целые потоки бесплодных слов. А пока они с большой ловкостью упражняются в праздных рассуждениях, искусство не двигается ни на шаг вперед. Наши трагедии попрежнему являются только бледными отражениями, только рабским подражанием, и современное поколение драматургов оставит будущему красноречивое свидетельство об удивительном упорстве нашего фальшивого и неразумного вкуса.
Молодые писатели, желаете вы познать истинное искусство, желаете вывести его из рамок, которыми оно сковано? Оставьте же в покое журналистов и их наставления; читайте Шекспира — не для того, чтобы копировать его, а чтобы проникнуться его величественной, свободной, простой, естественной и сильной, выразительной манерой; изучайте в нем верного истолкователя природы, и вскоре все наши ничтожные трагедии, — однообразные, скучные, лишенные замысла и движения, предстанут перед вами во всей своей сухости и отталкивающем худосочии.
Литераторы, перешедшие за тридцатипятилетний возраст, содрогнутся от этой ереси, столь противоположной здравым взглядам, содрогнутся потому, что предрассудки деревенеют вместе с головой, в которой они засели. Они поспешат предать иноверцев самым страшным анафемам. Но вы ведь знаете, как крикуны отстаивали французское церковное пение, которое они именовали музыкой. Я взываю к подрастающему поколению: в один прекрасный день оно с восторгом встретит произведения, которым слепо противодействует наша глупость; тогда поймут, что во Франции делали как раз обратное тому, что нужно было делать, и история нашей трагедии повторит историю нашей музыки.
Тогда мы отдадим себе ясный отчет в смешном уродстве наших однообразных и искусственных пьес и примем благотворные нововведения, которые послужат на пользу правде, гению, на пользу нравам и удовольствиям нашей нации[31].
Один персидский царь велел астрологу составить гороскоп. Этот царь, ни во что не ставивший не только прошлое, но и настоящее, очень боялся будущего. Астролог, тщательно изучив сочетание светил, заявил с самым невинным видом, что царь умрет от продолжительного зевка, что в точном переводе с персидского означало: умрет от скуки. Тогда были приняты самые заботливые меры для предотвращения всего, что могло вызвать роковой зевок, который должен был сыграть для его величества роль вестника смерти. Последовал строжайший запрет меланхоликам проходить по дворам и лестницам замков, куда мог приехать царь. Каждому придворному было приказано постоянно иметь на устах улыбку, а в голове несколько забавных сказок. Из библиотеки монарха были изъяты сочинения всех древних и новейших моралистов, всех резонеров, юристов и метафизиков; все стены были завешены картинами, полными оживления и веселья. Судебным чинам было приказано носить отныне только розовые мантии. Набрали новых шутов, назначили им щедрое жалование. Четыре раза в неделю — балы, ежедневно — комедии; оперы были исключены. У дверей дворца верные люди угощали кофеем всех прохожих, а всякому, кто произносил какое-нибудь острое словцо, тотчас же выдавали паспорт, с которым он мог бывать всюду. Смеяться самому и заставлять смеяться других сделалось первой обязанностью высокопоставленных лиц, достойных слуг монарха и государства. Все почести стали теперь по праву принадлежать тем весельчакам, которые рассказывали наиболее смешные истории.
Один поэт, который не был ни печальным, ни веселым, но очень забавлял тех, кто слышал его рассуждения о своих стихах, очутился как-то раз во дворце; каким образом — этого никто хорошенько не знал, но, как бы то ни было, он туда попал, а так как в этой стране обычно путают поэтов с шутами, то он без труда получил доступ к королю. Воспользовавшись этим, он добился разрешения прочесть в присутствии его величества целую трагедию своего сочинения, которую он считал удивительной, трогательной и удовлетворяющей всем требованиям Аристотеля, так как во всех греческих драмах только и видел, что одни Аристотелевы правила. Трагедия его была уже заранее расхвалена с необыкновенным жаром, и каждый, еще не зная ее, восклицал: Чудесно! Поэт явился и прочитал. Король зевнул и умер.
Автор был немедленно арестован по обвинению в цареубийстве и приговорен к лишению жизни посредством мук этикета. Он горячо протестовал — не столько против насилия, совершонного над его личностью, сколько против страшной, возмутительной несправедливости по отношению к его трагедии, которой восхищалась вся Академия. Изысканный вкус руководил построением каждого его стиха, и все они были так точно скопированы с лучших образцов, что в случае надобности почти все можно было там отыскать. Вот доводы, которые поэт представил в свое оправдание.
Верховный суд считал себя обязанным вести дело со всеми требуемыми формальностями, а так как обвиняемому всегда предъявляют орудие его преступления, то поэту было приказано снова прочесть роковую трагедию перед собравшимися судьями. Поэт, как преступник, с непокрытой головой, в присутствии представителей всех сословий прочел свою пьесу. Уже начиная со второго акта все нахмуренные лица начали проясняться, и постепенно взрывы смеха, которые тщетно старались сдержать, стали раздаваться с разных сторон. Вскоре отдельные взрывы превратились в сплошной хохот. Он возвещал поэту помилование. Действительно, все судьи, встав с своих мест, в один голос заявили, что ничего нет на свете забавнее этой трагедии и что внезапная кончина его величества произошла, несомненно, от какой-нибудь совершенно иной причины. В силу этого поэт был освобожден и возвращен в круг своих поклонников, в лоно Академии.
334. Современные комедии
Почему в наши дни смеются меньше, чем смеялись в прошлом веке? Возможно, потому, что теперь люди более образованы и обладают более тонкими чутьем, позволяющим им с первого же взгляда распознавать фальшь и натянутость в том, что заставляло наших предков хохотать от души. В обществе теперь смеются меньше потому, что там стали больше рассуждать на всевозможные темы, и потому, что, истощив все шутки, поневоле должны были обратиться к более точному и внимательному обсуждению отдельных вопросов.
Мы читали, путешествовали, видели и наблюдали нравы, резко отличающиеся от наших; мы их восприняли мысленно, и с тех пор контрасты стали поражать нас меньше; мы поняли, что оригиналы по-своему мыслят и действуют, точно так же, как и те, кто следует наиболее общепринятым правилам. Естественно поэтому, что вместе с знакомством с обычаями, диаметрально противоположными нашим, многие насмешки и шутки должны были потерять свою остроту.
Примеры наших ближайших соседей, чтение о новых путешествиях, увеличившееся число газет, полных необыкновенными и неожиданными сообщениями, смешение всех европейских народов — все это ясно показало нам, что у каждого своя манера видеть, судить, чувствовать; тот или иной характер, поражавший нас своими странностями, оказался у наших соседей весьма обычным явлением, а следовательно, перестал нас удивлять и сделался неподходящим для нападок комедиографа.
Заметьте, что во сто раз больше смеются в каком-нибудь коллеже, в какой-нибудь общине, в монастыре, в доме, подчиненном определенным правилам. А почему? Потому что как только там съезжают с обычной колеи, уклонение становится заметным и дает повод к смеху. В маленьком городке между жителями завязываются более тесные, более оживленные отношения, чем в большом городе, оттенки там выступают гораздо резче, потому что всё ограничено, однообразно и все друг за другом следят. Во мнениях, в обычаях, даже в одежде господствует один общий тон, нарушить который нельзя.
Но в Париже человек чересчур затерян в толпе, чтобы лицо его могло броситься в глаза; смешное проходит незамеченным. В виду того, что здесь каждый живет по-своему, а также в силу существующего поразительного смешения нравов здесь нет такого положения или характера, которые нельзя было бы извинить. И если среди этого множества народа и ходит много острых словечек, основанных на глубоком знании вещей, то отдельного человека они задевают редко; его уважают, а если случайно в него и пускают остроту, то другая на следующий день сглаживает первую. Злословят не столько по злобе, сколько для того, чтобы разогнать тоску и скуку. Понятно, что при такой точке зрения искусство комедии не может итти дальше общих картин и что на поэта, который резко объявил бы войну той или иной личности, стали бы смотреть как на нарушителя общественного спокойствия. К тому же и сходство вряд ли было бы замечено.