Марина Палей - Дань саламандре
В конце концов, не принадлежа к богеме в ее стереотипном варианте (то есть к такой, как ее мнит себе обыватель), я, в силу своей природы, могу вполне представить себе – себя же, полностью разнагишенной (если иметь в виду всего лишь совлечение земных одежд), мирно возлежащей рядом с раздетым мужчиной (раздетой женщиной) – и расслабленно беседующей с ним (с ней) о некоторых затянутостях в последнем фильме Брессона. Запретных яблочек для меня не было, увы, никогда – эти фрукты мне рано набили оскомину, испортили желудок, желчный пузырь, характер; они всегда были как бы в широком ассортименте, эти яблочки, – апорты, белые наливы, ранеты, макинтоши и т. п. – в любом для меня случае малопитательные и малоценные; хранить их было бы скучно и хлопотно, вкушать их мне уже давно расхотелось – так что я, пресыщенная нудистка, лежа в постели, допустим, с принципиальным эксгибиционистом, могу позволить себе спокойное общение сугубо человеческого свойства. Ну нет во мне этого крысино-тараканьего рефлекса совокупляться «про запас»! (Сколько в одни руки? Женщина, вас здесь не лежало!!!)
Возможно, отсутствие «здравой оценки», то есть затхлой тривиальности, которая базируется на неоспоримой, извечной – вообще изначальной – победе «житейской мудрости» («все бабы – дуры, все мужики – сволочи»), может быть, стабильное отсутствие у меня такой оценки в осмыслении различных «жанровых сцен» связано с моей невольной попыткой защитить себя – всеми силами защитить себя – от удушения этой самодовольной, победительной «житейской мудростью»? Господа, если уж речь идет о вашей полной и безоговорочной капитуляции, пусть тогда я, я одна, буду исключением в ее, этой «житейской мудрости», полной и окончательной победе...
Не скапливайтесь, вонючие парнокопытные!
Вы, разносчики насекомых!
Вы, их алчба и кормушка!
Пожалуйста, расступитесь хоть чуточку!
На вершок бы мне синего моря!
На игольное только ушко!
Ну, примеров (моей самообороны от «житейской мудрости») – сколько угодно. Допустим, в моей далекой юности, я звоню некоему идальго, который одолжил мне интересную книгу, – благородному идальго, с которым я намедни интересно провела интересный вечер, – т. е. звоню весьма нерядовому идальго, который, всячески интересничая, говорил о себе то и сё, пятое-десятое, и если не называл себя Алонсо Санчесом Коэльо, то лишь по той причине, что уже прочно вжился в образ Франсиско де Сурбарана. И вот звоню я этому Сурбарану по номеру телефона, который он, будучи не вполне тверезым, записал на моей сигаретной пачке, уверяя меня страстно в том и в этом, клянясь, ясный пень, тем и этим, – и трубку берет женщина. Какие же «рабочие версии» мгновенно намечают следственные органы моего мозга?
Версия номер один. Трубку взяла его, благородного идальго, служанка. Версия номер два. Трубку взяла работница санэпидстанции (пришла к сеньору травить крыс-мышей, клопов-тараканов). Версия номер три. Трубку взяла соседка (заскочила за солью-спичками). Версия номер четыре. Трубку взяла сестра (невестка, кузина, племянница, тетушка, взрослая дочь от первого брака). Впрочем, это может быть и жена его лучшего друга, которая моему бесценному абоненту тоже друг – им она вполне может оказаться по той простой причине, что герой этой жанровой сцены, Франсиско де Сурбаран, лежит ужасно больной – потому и не взял трубку сам...
Короче, как гласит закон кого-то там шибко язвительного англоязычного, если утром в вашу дверь постучали, это, теоретически, может быть, конечно, и английская королева – why not? – но всё-таки гораздо более вероятно, что это ваша молочница...
Молочница?!
Куда там. Молочница в моем английском списке вероятностей стояла бы на сто сорок шестом месте. А в отечественном списке... в отечественном списке та, что ей при данном положении дел эквивалентна (например, дворничиха), не возникла бы вообще.
...Пока я вожусь на кухне, пытаясь приготовить нечто очень вкусное и красивое из макарон и единственного яйца, звонит телефон.
«А где Ананасик? – робко осведомляется Петрова. – Уже ушел?»
«Нет еще, – говорю я нейтрально. – Сейчас позову».
Теперь я решаюсь войти в комнату только после прилежно-упредительного стука. Всё-таки неловко смотреть на раздетых, когда ты одета. Так бывает на пляже. Впору самой раздеться.
Да-да!.. Да-да!.. – дуэтом-дуплетом из комнаты.
Вхожу.
Оба уже облачены в одежды. Условно говоря, при галстуках и пелеринах.
Сидят за столом, совершенно, что называется, unperplexed (скажем так: никакими делами не отягощенные).
Кровать заправлена и разглажена. Раскладушка сложена. Вид у того и другого спального места довольно виноватый. В отличие от индивидов, их использовавших. То есть: у сидящих за столом – вид супербодряческий! Такой, словно они мысленно долдонят «позитивные» мантры из американских катехизисов: я люблю свою душу! я люблю свое тело!! сегодня у меня – на редкость удачный день!!! он сложится прекрасно!!!! все окружающие – любят меня!!!!! все окружающие оказывают мне огромное содействие!!!!!!
«Тебя Нина, к телефону», – говорю я мсье Юбкарю.
Он делает страшную рожу – еще страшней той, которой одарила его природа, машет ручищами и отчаянно шепчет: ох, придумай что-нибудь...
«Ананасик моется в ванной... – посильно креативничаю я в трубку. – Мы легли в семь утра, только что встали». (Про эпизод моего утреннего отсутствия Петрова не знает – откуда ей это знать!)
«А-а-а... – говорит Петрова – Ну, как вымоется, пусть позвонит... Я только с чистыми мужчинами разговариваю!..» (Угу, попыточка безоблачной шутки.)
«Оф корс», – говорю я.
Злая, вхожу в кухню, говоря себе: да уж! крутой вьюноша из «ПЛЕЙБОЯ». Ему бы «ПЛЕБЕЙ» – в самую пору!
Затем я вношу в комнату макаронную запеканку, которая, как мне кажется, исчезает раньше, чем я ставлю ее на стол.
Затем мы сидим и смотрим друг на друга.
«Тебя Нина просила позвонить», – говорю я известному лицу.
Никакой реакции.
Положение делается трудновыносимым. Я протягиваю Ананасику свою гитару. Ну не скажешь ведь иногороднему (а с учетом его изначальной географии – почти индийскому гостю): когда же ты наконец свалишь, урод?! Ну как такое залимонишь этому захолустному магарадже?
И вот тут у меня начинают возникать первые подозрения. Именно тут, то есть сейчас.
Дело в том, что Ананасик как-то резко меняет репертуар. Если вчера он пел «По плечам твоим, спелым колосом, льются волосы», то сейчас его песнопения на удивление гендерно-нейтральны. Даже, я бы сказала, подчеркнуто-воспитательны. Всякое там «Бригантина поднимает паруса...», «Если парень в горах – не ах...» – то есть, в целом, всё больше со смысловым упором на дружбу, крепкую мужскую дружбу – или же крепкую общечеловеческую дружбу, без какой бы то ни было дискриминации по половому признаку. И вспоминается мне цитата из Чехова, что-то вроде: «Ах, оставьте! Она мне просто друг». – «Как?! Уже?!» – «Что значит уже?» – «Ну, батенька вы мой, известное дело: сначала женщина бывает любовницей, а потом она – просто друг».
Господи, думаю я. Чехов, как мог, противостоял этой житейской правде, а противостоять-то он мог только тем, что ее, житейскую правду, фиксировал письменно. То есть он расправлял эти мерзопакостности на распялках, он аккуратно высушивал, пришпиливал мелкие тараканьи премудрости на классический стенд – сладострастно перед тем задушив хлороформом всех этих щетинохвосток, вилохвосток, сяжковых, бессяжковых...
Неизвестно откуда на столе возникает бутылек. Русская водка на русском столе чаще всего возникает именно так: неизвестно откуда. Это одна из важнейших характеристик ее эзотерической природы. Деньги на нее тоже должны браться неизвестно где. В противном случае весь смысл энигматического процесса необратимо опошляется.
Стихийный тамада (то есть единственный, словно кандидат на безвыборных выборах) поднимает стакашку (он сейчас снова похож на Шарикова) – и резко вылаивает:
В этой жуткой державе полей и морей
Даже водку – и ту нахимичил еврей!!.[9]
Видывала я разные способы введения внутрь этого всероссийского раствора жизни и смерти. Но способ, каким пила его девочка, я не видела никогда и, наверное, более уже не увижу.
У девочки ласково сверкают наманикюренные ноготки – овальные розовые карамельки. Легонечко-легонечко, словно стопочка выдута из тончайшего стекла стрекозиных крылышек и наполнена соловьиными вздохами, – легонько-легонечко она эту стопочку приподнимает. Не говорит тостов, не стремится к синхронизации с другими; конечно же, не лезет чокаться, ни на кого не смотрит. Она – заколдованная принцесса эльфов, истомленная жаждой, – которая сейчас, вот прямо сейчас, зачерпнула наконец хрустальной водицы из хрустального родника жизни. Девочка запрокидывает головку, делая несколько маленьких круглых глоточков. Под кожей ее нежно обнаженной шейки, скромно украшенной голубой веточкой вены – и родинкой, похожей на зернышко наливного яблочка (а также – мне кажется или нет? – маленьким свежим засосом), – под кожицей ее шейки эти кругленькие глоточки перетекают строго вниз, строго вниз, словно отборная низка окатных жемчужин. Девочка не морщится, не крякает, не выдыхает, не закусывает, не констатирует «хорошо пошла», не рапортует – «первая – колом»: она абсолютно никак не меняется в лице. Ну вот видели вы когда-нибудь хорошо воспитанное дитя, пьющее родниковую водицу, полученную из рук своей матушки? Ну вот такое, к примеру, дитятко – задумчивое, неземное, с бантиком и в кружевных панталончиках – такое, как на открытках, изготовленных еще до Первой мировой войны? Так же и девочка: чуть-по-чуть, аккуратненько, словно откусывая белыми зубками, пригубливает она хрустальной родниковой водицы – сказочная принцесса лесных эльфов – и так же легонько ставит стопочку из-под водки на стол.