Даниэль Пеннак - Дневник одного тела
64 года, 10 месяцев, 14 дней
Среда, 24 августа 1988 года
Грегуар с увлечением читает «Тома Сойера», самозабвенно ковыряя в носу. Ноздри? Это пещера Индейца Джо. Козявки? Это спрятанный там клад. Как и у меня, удовольствие от ковыряния в носу навсегда будет у него ассоциироваться с удовольствием от чтения.
* * *
64 года, 10 месяцев, 20 дней
Вторник, 30 августа 1988 года
Все тот же Плиний пишет, что римлянам не разрешалось сидеть при людях скрестив ноги. Это отбрасывает меня на шесть десятков лет назад. Я в коротких штанишках (а может, это не я, а Додо?), и папа еще не окончательно съеден изнутри. У нас гости, чаепитие. Я сажусь в кресло и кладу ногу на ногу – как делают вокруг меня все взрослые. Мама тут же кричит: Веди себя, пожалуйста, прилично! Нельзя сидеть нога на ногу! Вечером в постели я повторяю опыт и обнаруживаю, что это очень приятно – тихонько шевелить пальцами мой крошечный пенис, зажатый между скрещенных ног.
* * *
64 года, 11 месяцев, 15 дней
Воскресенье, 25 сентября 1988 года
Тижо, такой маленький и физически не имеющий ничего общего с «Силачом из Батиньоля» [30] , всегда будет удивлять меня своей мышечной силой, быстротой, точностью и изяществом движений – как у хищника. Вчера вечером мы прогуливали Фанни и Маргерит по набережной Сены. Над нами, играя, вилась чайка, чуть не задевая нас крыльями. Раз, два, а на третий Тижо выбрасывает вверх левую руку и хватает ее прямо на лету.
В глазах птицы – неподдельное удивление. (Самое настоящее – как в мультфильме «Помогите! Я рыба».) Только посмотри на эту красотку! Крутится, крутится вокруг, заигрывает и думает, что ей это так сойдет! Тижо трется носом о клюв красавицы, показывает ее близняшкам, те гладят птицу по спинке, а затем он ее отпускает. Чайка улетает, слегка ошалевшая, но невредимая. Мы продолжаем прогулку, вспоминая разные шутки чисто физического свойства, которые Тижо откалывал, когда был маленьким. Например, вот эту, ему тогда было примерно столько же, сколько сегодня малышкам. Дело было в Бриаке, мы флиртовали с Марианной, как вдруг откуда ни возьмись появляется Тижо и с криками «Смерть фашистам!» и «Да здравствует Сопротивление!» (это было летом сорок третьего) начинает забрасывать нас спелыми фигами. Этакая блицатака. Пока я бежал до фигового дерева, чтобы надавать ему как следует, он успел залепить мне в глаз, в лоб, в челюсть и скрыться. Ни о каком дальнейшем флирте с Марианной не могло быть и речи, я весь был облеплен липкой мякотью, так что ко мне тут же со всей округи слетелись осы, которых она панически боялась. Мне пришлось отмываться с ног до головы, а всю одежду отправить в стирку. В конце летнего сезона фиги становятся плотными и мягкими одновременно, от удара они взрываются как гранаты, разбрызгивая сок, который тут же залепляет все отверстия. Не говоря о семечках в волосах. И о клочьях кожицы, которые приклеиваются к коже, создавая впечатление кровоточащих ран! Обстрел спелыми фигами равноценен обмазыванию смолой на американском Диком Западе. Месть моя была ужасна. В нацистском духе – если коротко. Холодное подавление сопротивления, как делают оккупанты. Я заготовил побольше боеприпасов, подловил Тижо, когда он меньше всего этого ожидал (он шел относить молоко Дувье), привязал его к платану Пелюша и зачитал – по-немецки! – смертный приговор. Он выкрикнул «Да здравствует Франция!» и все время, пока я его расстреливал, держался стоически – не хуже андерсеновского Оловянного солдатика, про которого я читал ему накануне вечером. Он думал, что на этом его мучения и закончатся, бедняга. Как бы не так! Превратив его в ходячую банку варенья, я отвязал его, окунул в поилку для скота Дувье и принялся отскребать с головы до ног. Нет, солдатику до него далеко! Чистоплотность никогда не была его сильной стороной, да и в семье у него за этим мало следили. Вода была такая холодная, а наказуемый так громко стучал зубами, что палач почувствовал даже нечто похожее на угрызения совести.
Ты не любил мыться, когда был маленьким? – спрашивает Маргерит. – Я? Маленьким? – отвечает Тижо, привстав на цыпочки, – я никогда не был маленьким!
* * *
64 года, 11 месяцев, 16 дней
Воскресенье, 26 сентября 1988 года
Этьен ругает на чем свет стоит ортодонтов за то, что они заставляют хорошеньких женщин чуть ли не до старости носить брекеты. Он по-настоящему злится, что с ним теперь случается все чаще.
– Нет, ты только посмотри на этих молодящихся старушек – рот не закрывается от железок! И ведь они идут на это, идиотки несчастные! Черт знает что такое! Если бы это еще имело какой-то смысл! Так нет же, одна погоня за модой! И деньги, все время эти чертовы деньги! Нет, в девятнадцатом веке было лучше!
– При чем тут зубы и девятнадцатый век?
Он испепеляет меня взглядом.
– Да при том, что тогда была профилактика, мой милый! Моя бабушка по материнской линии – ну, ты знаешь, знаменитая тетя Клотильда, жена колониального губернатора, она родилась около 1870 года, – так вот она лечила прокаженных в Сомали. Как-то раз, это было году в двадцать седьмом или двадцать восьмом, мне тогда было года четыре, а может, пять, она сует мне под нос руку прокаженного – такой полуразложившийся обрубок (у него уже не было трех пальцев – указательного, среднего и большого) и спокойно так говорит: Видишь, Этьен, что будет, если ты не перестанешь сосать палец? Вот какая была профилактика в девятнадцатом веке! В конечном счете в этом было меньше дикости, чем в железках, которые все носят во рту, и было о чем поговорить.
Тижо тоже вне себя (тот же разговор, та же тема):
– Да родители не зубы своим деткам исправляют, а запихивают им в рот «пояс целомудрия»! Ты не замечал, что они напяливают на них этот ужас, как только у тех начинают набухать железы? Эти штуки – верный способ обеспечить сексуальный мир в семье! Какие уж тут поцелуи взасос, когда рот у тебя набит колючей проволокой! Кастрация в чистом виде, притом простейшим способом! Беднягам и в зеркало-то на себя страшно взглянуть! И самое мерзкое, что родители с умилением продолжают считать этих калек детьми!
ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН
...
В сущности, моя милая, сейчас мне даже забавно, что я всю жизнь вел этот дневник. Что вовсе не означает, что я считаю забавным его.
7 65лет – 72 года (1989—1996)
Мне надо было бы вести дневник моих провалов в памяти.
65 лет, 9 месяцев, 2 дня
Среда, 12 июля 1989 года
Чинил лопнувшую велосипедную шину для Грегуара и поранил себе палец. Поставил на камеру заплатку, стал вправлять шину в обод, как вдруг отвертка соскочила и распорола мне палец. Кровь рекой, боль дикая. До дурноты. Поскольку дело было в воскресенье, Грегуар предложил пойти к отцу его школьного приятеля Александра, врачу по профессии. Доктор встретил меня любезно и принялся за работу. Ничего страшного, сказал он, связки не задеты. Но надо наложить несколько шовчиков. Ладно. Александра нет дома, и Грегуару даже «интересно» присутствовать при этой починке. Добрый доктор достает шприц, чтобы сделать мне обезболивающий укол. Я отказываюсь под предлогом, что нам некогда, что Грегуара ждут на старте велопробега, от которого зависит его карьера велогонщика. Вы уверены? Шить по живому? Пальцы очень сильно иннервированы, знаете ли! Ничего, ничего! Все будет хорошо. Доктор колет первый раз, протягивает нить, колет второй, а на третий я теряю сознание. Буду знать, как изображать героического дедушку перед юным Грегуаром, которого, кстати, никто нигде не ждал. Вне всякого сомнения, не будь его рядом, я согласился бы на анестезию.
На обратном пути Грегуар объявляет мне о своем решении стать доктором, когда вырастет. На мой вопрос, с чего это он вдруг так решил, он отвечает: Потому что я не хочу, чтобы ты умирал. Естественно, его ответ угодил мне в самое сердце, несколько приглушив дергающую боль в раненом пальце. (Правильнее было бы написать: «…угодил мне прямо в палец, несколько приглушив биение сердца».) Что за радость для взрослого столкнуться с такой чистой детской любовью! Размышлял над этим сегодня вечером, и моя радость омрачилась горем, тем самым горем, которое придется испытать Грегуару над моей могилой, когда он будет проклинать бессилие своего врачебного искусства. Потому что в его возрасте я тоже чувствовал себя гарантом вечности. Я не хотел, чтобы Виолетт умирала. Молва предрекала Виолетт неминуемую смерть («с ее любовью к выпивке она долго не протянет!»), но моя бдительная любовь позволяла ей рассчитывать на бессмертие. Вены, тучность, влажные губы, нездоровая краснота, затрудненное дыхание и то, что мама называла ее «гнилостным духом», говорили не в пользу долгожительства. Но я-то видел ее совсем другой. Виолетт была для меня могучим телом, в тени которого обретал тело я сам. Я вырос под ее пахучим крылом. Мое желание жить родилось от ее жизненной силы, бешеное желание покончить со своими страхами питалось ее мужеством, а стремление накачать себе мускулатуру было вызвано желанием ее удивить. Это благодаря ей, ее взгляду я перестал быть призраком отца, перестал натыкаться на мебель, перестал бояться зеркал, не тонул больше в собственной тени: из еле живого мальчика она сделала ловкую обезьяну, глубоководную рыбу, быстроногого зайца. Я, ее «дружочек», одержавший полную победу над страхом, нырял со скал и без содрогания мог держать в руках живую рыбу. Даже когда ее не было рядом, мне случалось устраивать себе испытания, чтобы после снискать ее уважение: погладить разъяренную цепную собаку, сходить на ярмарку или на автородео («поезд-призрак» и «американские горки» – хорошие «ловушки для страха»), отказаться от общения с Додо в самые тоскливые минуты, когда он был мне просто необходим. Да-да, и это получилось у Виолетт: я признал наконец, что мой младший брат Додо – просто выдумка! Виолетт дала мне санкцию на жизнь, и под моей защитой она никогда бы не умерла! Но она умерла.