Всеволод Крестовский - Торжество Ваала
В эту смутную, путанную и нервную эпоху, за исключением весьма небольшого, сравнительно, круга людей двух резко противоположных направлений, трудно, почти невозможно было отличить, кто каких убеждений, кто чего хочет, кто за кого и кто против чего, кто чему сочувствует и что отрицает или порицает. Недаром же создалась тогда известная характерная фраза: «с одной стороны нельзя не сознаться, с другой — нельзя не признаться». Это была какая-то всеобщая вихлявость и сбитость с панталыку. Одни ошалевали, не понимая, что это вокруг творится; другие, напротив, понимая очень хорошо, спешили половить себе в мутной воде рыбки и обработать, округлить свои личные делишки; третьи малодушествовали и охали в полном упадке духа; четвертые злорадно и ехидно хихикали, приговаривая: «чем хуже, тем лучше», и все одинаково ожидали чего-то, перемен каких-то; но каких, — на это никто не мог дать никакого точного определения. В чадном тумане, застилавшем глаза и мозги тогдашнего общества, сквозило только нечто неясное, призрачное, в виде расплывчатого понятия о «конституции», — какой именно конституции, на каких основах, до этого не добирались, а так, желали «конституции вообще», как «увенчания здания». Это недомогающее состояние общества очень верно было характеризовано тогдашнею «Неделей» в следующих выражениях: «То, что случилось сегодня, завтра уже забывается, как давно и безвозвратно минувшее: вечное ожидание чего-то нового, ожидание, страстное до боли, жжет и томит всех неустанно. Никто не знает, на чем остановиться, чего держаться. Сомнения, растерянность и тупая, ноющая боль вносятся повсюду, как неизменные наши спутники. Это какой-то лихорадочный бред, с редкими минутами отрезвления, какое-то торопливое хватание первой подвернувшейся под руку вещи и отбрасывание ее затем снова в сторону. Перепутанное время!.. О какой-либо последовательности и определенности нет и речи». И вот, в это-то время вдруг появляется как бы некий Мессия.
XVI. «ДИКТАТУРА СЕРДЦА»
5 февраля 1880 года, в седьмом часу пополудни, последовал известный взрыв в Зимнем дворце, сопровождавшийся человеческими жертвами среди солдат, в караульной комнате. В Петербурге наступила полная паника. Распущены были слухи, что 19 февраля все парадные подъезды целый день будут заперты и всех проходящих по улицам и входящих в ворота домов будут подвергать осмотру, так как этот день назначен- де террористами для генеральных взрывов по всему городу. Поэтому многие состоятельные и чиновные люди еще до 9 числа поспешили выехать на дачи, или в провинцию, а еще более за границу, вообще, постарались быть подальше от Петербурга; множество же лиц из оставшихся в городе бросали в эти дни свои квартиры на произвол прислуги и старались шататься по улицам и ресторанам, в Царском, Павловске, Гатчине и т. д. Переполох был ужасный. Даже биржевые хроникеры свидетельствовали, что «угрожающие слухи о каких-то предстоящих ужасах запугали до невероятия многочисленный класс крупных и мелких капиталистов; запуганные донельзя люди начали верить самому вопиющему вздору, самым крайним нелепостям и, потеряв голову, прибегали к мерам и действиям, лишенным человеческого смысла». В числе разных ужасов ожидался взрыв государственного банка. Но вот, 12-го февраля Петербург узнал вдруг великую новость, что в столице учреждена «Верховная распорядительная комиссия по охранению государственного порядка и общественного спокойствия» и что главным начальником ее назначен граф Лорис-Меликов. которому предоставлено избрание Высочайше утвержденных членоэ этой комиссии, и, сверх того, право призывать в комиссию всех лиц, безразлично, присутствие коих будет признано им полезным. Вместе с этим, должность временного петербургского генерал-губернатора, в лице генерал-адъютанта Гурко, упразднялась — и генерал поэтому удалился на житье в свое тверское поместье.
Граф Лорис-Меликов тотчас же издал прокламацию к обществу, где выставил прежде всего на вид, что «ряд политических злодейств вызвал не только негодование русского народа, но и отвращение всей Европы» (?!), и заявлял, взывая к обществу, что на «поддержку общества» он смотрит «как на главную силу, могущую содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни, от перерыва которого наиболее страдают интересы самого «общества», а в заключение, граф манил это «общество» конфеткой «равно для всех дорогой» — возвращения общества «на путь дальнейшего мирного преуспеяния». Хотя это были не более, как общие расплывчатие и туманные фразы, но «общество» осталось в убеждении, что под ними должно разуметь «конституцию». Из всей печати, один только М.Н. Катков решился заметить на это воззвание, что практических последствий от призыва правительства, обращенного к обществу графом Лoрис-Меликовым, можно бы было ожидать только при том условии, чтобы правительство своим образом действии дало тон и направление умам и ясно определило, чего оно требует от общества. Но вот именно ясности-то этой и не хватало в прокламации графа. — «Правительство, замечал Катков, действующее с характером, быстро переладит в своем смысле общественное настроение». Но и характера определенного пока еще ни в чем не проглядывало, — он проявился несколько позднее. За исключением «Московских Ведомостей», вся остальная печать откликнулась на назначение и воззвание графа Лорис-Меликова ликующим образом, исполненным широких и самых радужных уповании. «Неделя» удостоверяла, что, с его назначением, вдруг «повеяло чем-то новым, как будто запахло весной». Другая газета утверждала, в либеральном своем увлечении, что «одно имя графа, само по себе, есть уже целая программа»! — «Новое Время» заметило, что «чем-то новым, успокоительным, бодрящим повеяло в воздухе», и что газетные статьи и фельетоны (фельетоны — это главное!) приняли «несколько праздничный тон». — «Слава Богу! На душе стало легче!» воскликнул «Голос». — «Новости» назвали «первое слово» графа «столь же симпатичным, как и вся его деятельность». «С.-Петербургские Ведомости» находили, что «общее высокое доверие, живейшее сочувствие и любовь, которые снискал себе бывший харьковский генерал- губернатор, должны внушать нам йаилучшие надежды». В совокупности, все это было очень громко, очень радужно, но и очень неопределенно, как и сама прокламация графа. Одни только «Московские Ведомости», без всяких увлечений, утверждали, что верховная комиссия есть не более как высшее полицейское управление и советовали в то время графу не искать себе популярности «везде и у всех» и «не поддаваться влиянию чиновных и светских кругов петербургской интеллигенции, бредивших конституцией». За это вся либеральная «пресса» опрокинулась на Каткова и стала отрицать даже самую raison d'etre его газеты и вообще охранительных начал, вопрошая, во имя чего же может поднимать «эта партия» свои голос теперь, когда обстоятельства не допускают уже колебаний, а требуют прямого и решительного образа действий и совершенно определенной политики, в смысле увенчания здания?» А московский журнал «Русская Мысль», так тот дошел даже до требования «обузданий», восклицая: «неужели все это пройдет (Каткову) даром и не будет обуздан этот оскорбительный для всего русского общества наглый, сумасшедший крик распаленной инквизиционным жаром фантазии?!» Это либералы-то взывали об «обуздании» к правительству, за независимое слово!
Итак, за исключением Каткова, вся печать ликовала и надеялась, а либеральная часть ее сразу же обнаружила некоторую тенденцию руководить своим новым protege и стала указывать ему, по своему собственному усмотрению, «задачи Верховной комиссии», ибо общество относится-де к ней «с широкими и вполне основательными (?) надеждами». От комиссии требовалось печатью «упростить и ускорить следствия по политическим делам», «умерить излишнюю подозрительность и рвение исполнительных органов» и «увенчать здание благодетельных реформ правовым порядком», а несколько позднее, когда убедились, что граф охотно следует этим указаниям, «пресса» еще с большею настойчивостью приступила к нему со своими советами и требованиями якобы «необходимых для умиротворения России мер», в ряду которых прежде всего была поставлена необходимость уничтожить генерал-губернаторов, с их «исключительными» правами и полномочиями, которыми они «не только могут пользоваться, но и действительно пользуются»;— затем настойчиво предлагались отмена бесполезно стеснительных паспортов и вообще всяких письменных видов, отмена административной высылки и возвращение «как можно скорее» всех административно высланных и поднадзорных лиц. О возбуждении новых политических процессов отзывались с неудовольствием, слегка журя за них графа, и находили, что «подобные процессы теперь производят уже впечатление анахронизма»; даже по поводу расстреляния двух нижних чинов, в Сумах и Кременчуге, за такие чисто воинские, тяжкие преступления, как убийство своего полкового врача и сорвание погон со своего полкового командира, одна либеральная газета замечала с неудовольствием, что, к сожалению, дела этого рода все еще рассматриваются на основании исключительных военных законов. Одновременно с советами и требованиями печати, раздались и из провинции голоса разных г-д Рагозиных, де-Роберти, Гольцовых, Корсаковых, Гордиенок, Южанинов и др. по вопросам о расширении прав земства, о сокращении дворянства, о ненужности административных высылок, о строгостях школьного надзора, об отмене Толстовской системы образования, о снятии запрещения с малороссийского языка, о олаговременности «увенчания здания» т. д., и т. д. Что же касается террористов и бунтарей, то на все эти туманные обещания и прокламации «нового начальства» и на все советы, требования и заигрывания «легальной» либеральной прессы, они с самого начала, еще 20-го февраля, ответили выстрелом еврея Млодецкого в графа Лорис-Меликова и тем наглядно показали полную свою непримиримость ни с какими «новыми эрами» и «новыми веяниями» и полное свое презрение как к правительству, так и к либералам.