Марина Палей - Дань саламандре
Но этого не происходит.
Стоя на автобусной остановке, где небольшой луг, прямо перед моими глазами, обрамлен зелеными и, в основном, черными елями (в гуще их щедрого, лохматого меха, посаженного на подкладку из драгоценного мха, предполуденные тени особенно мягки), – стоя перед лугом и обрамляющим его лесом, где темная зелень всегда выглядит живописней светлой, – я пытаюсь понять, почему так не люблю голых пространств. Глядя на маленький пруд, трогательно-грустный, даже угрюмый от полусомкнутых темных ресниц, я думаю, почему мне так уютно здесь, только здесь, в этом крошечном ингерманландском царстве – и думаю я об этом с честным старанием: ясное предчувствие того, что мне будет бесприютно в любой другой точке планеты, не оставляет меня – равно как и не оставляет меня ясное знание, что именно это со мной и случится.
Мысленно раздвигая щедрые меха леса, видя лес единой и мощной медведихой, я трусь щекой об ее брюхо – косматое, кудлатое, нежное... Пустоголовым зародышем я невозбранно блаженствую в ее сумрачной, доброй утробе, но ни на мгновение не забываю, что мир снаружи гол, бесприютен и пуст.
Я не люблю неба без облаков, моря без волн. Что открывается взору и мозгу? Две совершенные голизны. Верхняя слегка вогнута – нижняя чуть выпукла. У этих плоскостей нет границ, которые были бы мне понятны. Обе они страшны.
Не выношу голых пространств. В них некуда спрятать себя от жизни, от смерти. Эти близняшки, с одинаковой алчностью, ждут меня в необозримой пустоте, залитой безжалостным светом. Они ждут меня в этой жуткой, залитой светом пустоте, чтобы предъявить мне свои невыполнимые, невыносимые требования.
Мне дороги такие июньские утра, как это, когда ярко-синий лак неба живописно закамуфлирован добрыми облаками – очень белыми и очень рельефными. Кажется, сонмы незримых, неугомонных ангелов сдувают пену, взбитую до густоты сливок (Бог бреется), – сдувают ее куда-то вдаль, вдаль, к горизонту, где всей этой белой, дебелой, роскошной красоте назначено накапливаться, тесниться, таять и умирать, трансформируясь во что-то ещё более непонятное.
Облака, мимолетно царящие в центре небесного купола, преисполнены простодушной гордости за гипертрофированные свои формы – они щекасты, грудасты, бокасты, задасты – словно гипсовые матроны отравленных половой зрелостью ваятелей-школяров, – но при том облака не стоят стоймя, оцепенев и пылясь, словно бездушные идолы вожделения, но плывут, плывут – как написал один неизвестный русский поэт – плывут в свой непонятный миллиард...
...А вот, без перехода, середина того предпоследнего дня.
Я тру красной резиновой губкой ее крепкое тело, я драю вовсю ее розовый, даже пунцовый, копчик...
Вообще-то копчик – самое косное место в человеке: тупее свиного копыта. Но у нее эта часть тела, как и остальные, особенная: копчик почти симметричен аккуратно выбритому лобку: треугольник сзади, треугольник спереди – да уж, Бермуды.
Она: Герберт тоже любил меня вот так мыть... (Я – мимо ушей. К счастью, шумит душ.) Она (пытаясь перекричать водяные струи): Герберт! мне! и ребенка в ванной сделал! знаешь?! Нет, не знаю, говорю я. Сполоснешься сама.
В комнате, где с утра мной вымыт пол, вытерта пыль, политы цветы, я зажигаю ароматические свечи. Больше всего мы («мы»!) любим сандал и жасмин... Включаю что-то из нашего («нашего»!) любимого кларнетиста...
Она, нежно-распаренная, словно заплаканная, в полураспахнутом халатике, распатланная, словно русская ива, садится пить чай. А вот Герберт никогда чай вприкуску не пил... Почему у тебя в пачке от «Космоса» лежат папиросы? – спрашиваю я.
Зрачки у нее сейчас огромные, очень темные. Словно соски, которыми пару минут назад она зырила мне прямо в лоб. Да я... я коробку с папиросами уронила в лужу... Кстати, Герберт...
Ладно. Мне надо бы чем-нибудь заняться. У нее сегодня какие-то мнемонические припадки. Причем однообразного свойства. Пусть предается им в одиночку.
Слегка отодвигаю кровать.
Откидываю ковер.
Отпираю дверцу.
Выхожу на Тайную Лестницу.
Здесь у меня есть работка. И я ее завершаю. То есть дописываю пассаж: «ЧТО ТАКОЕ ФИЛЬМСОН».
«...Завистники правы: я хорошо сплю. Я вообще живу хорошо. У меня бесплатный билет в синема. Можно сказать, у меня есть Почетный пожизненный абонемент. Сразу несколько фильмов за один ночной сеанс. И все – высшего класса.
Кстати, каждый мой сон следует называть фильмсон. Безо всякого дефиса, именно так – фильмсон. Этот термин, конечно, похож на скандинавскую фамилию (Карлсон, Свенссон, Янсон, Густафсон, Торвальдссон) – да, на скандинавскую фамилию – что, с учетом Сведенборга, более чем уместно.
Фильмсон – это, по сути, сын фильма: он так же четко структурирован, имеет превосходную раскадровку, изящно смонтирован, всецело подчинен художественной задаче – и безупречно озвучен. Он совершенен по всем параметрам – и мог бы претендовать на призы во всех существующих номинациях: за оригинальную идею, за лучший сценарий, за лучшую режиссуру, за лучшую операторскую работу, за лучший монтаж (о да!), за лучший саундтрек – и, наконец, за лучшие роли первого и второго планов.
Закавыка в одном.
Кого именно за всё это награждать?»
Глава 7
Тот страстный, странный день
Я подошла к двери и спросила, кто там.
Мне ответил знакомый голос.
Открыв дверь, я впустила свою подругу по давнему уже институту. Ее фамилия была Петрова. Обычно она добавляла: да, Петрова! А что? Честная русская фамилия!.. (При этом – меня всегда подмывало уточнить: какие же русские фамилии считать бесчестными?)
Вместе с ней к нам вошел новый день: было уже за полночь. Но не только новый день (последний для нас с девочкой) вошел вместе с ней.
На пороге стоял типичный провинциальный ухарь, с мордой вороного необъезженного коняги (не пастернаковской), с гитарой и шпагой (вместо шпаги, следуя «правде жизни», подставим в эту формулу флягу – то есть бутыль армянского коньяка); означенный чубатый шалыган был одет в новую дубленку; длинный красный шарф делал весьма выразительную петлю вокруг его кадыкастого, горбатого горла; черные очи ночного гостя горели – ни дать ни взять Дон Хуан в исполнении активиста районной художественной самодеятельности.
Петрова мне кое-что уже рассказывала о своем новом кавалере – и теперь, в половине первого ночи, выкроила наконец времечко, чтобы привести его на смотрины (произвести фурор).
Петрову, видимо, бешено притягивала его внешность вороного жеребчика – постоянно взволнованного, норовящего взвиться на дыбы и призывно заржать. Потому эта скептическая, очень неглупая женщина закрыла глаза на «всё остальное» и, с месяц назад, основательно мучая меня посредством телефонного аппарата, вывалила на мое темечко его закомуристое curriculum vitae (которое полностью совпадает с тем, что назовем anamnesis morbi[8]) – и, что самое пикантное, вывалила всё это в жанре этакого уморительно-развеселого плутовского романа. Ни тени занудства из области скучнейших этических оценок. Сплошные хи-хи да ха-ха. Вот что бывает, черт подери, бывает, если женщина хочет (или просит? как там в шлягере – хрен или редька?).
Излагаю тезисно. Атанас Юбкарь (такая уж у него была фатальная фамилия; ударение на «ю») родился в городке Закарпский-Закарпатский, где крестился, женился, произвел на свет мальчика Алешу и, соответственно, развелся. Явившись то ли причиной, то ли следствием последнего, заря новой жизни (по переписке) с баснословной мощью взошла в то время на востоке, в городе Ярославле, что тоже, если присмотреться, не Рио-де-Жанейро, но всё же ближе, нежели Закарпский-Закарпатский к сердцу нашей Родины (любовная мотивация с патриотическим оттенком), и – факт, который, опять же, не проигнорируешь, даже если захочешь: эпистолярной невестой Юбкаря являлась пребывающая в злом («неприличном») девстве областная прокурорша.
Короче говоря, Юбкарь, как скажут лет уже через семь в телерекламе, попробовал – и почувствовал разницу. (Коли быть откровенными до конца, он почувствовал разницу даже без предварительной пробы.) Далее: он вдругорядь женился, произвел на свет мальчика Алешу – и развелся, причем, что самое поразительное, сполагоря.
Прокурорша вскинулась было подыскивать ему вдогон какую-нибудь скромную уголовную статейку, но что тут «пришьешь»? Ведь не совращение же несовершеннолетней, верно? И всё-таки: хоть бы какую-нибудь завалященькую гражданскую или административную ответственность навесить! А попробуй-ка, навесь. Она, прокурорша, ведь помнила, что уже в Ярославле, дабы не платить алименты Алеше закарпскому-закарпатскому, папаша Юбкарь оформился бедным студентом: делал вид, что учился то ли на инженера, то ли на повара, то ли на ветеринара – какая разница? Прокурорша, обладая дважды могучим умом, бабьим и житейским одновременно (убойная сила), легко догадалась, что ее суслик, поехав на заседание Малого совнаркома, свое обучение будет целенаправленно продолжать. Причем продолжать он его будет, вероятно, в течение всего периода своей половой дееспособности. Но где этого мудилу желанного, гопника голозадого, мухососа шелудивого, мудапёра пиздарванского (вот какие выражения, в силу профессиональной вредности, знала прокурорша!) – где его разыщешь, когда заря новой жизни (по переписке) взошла для него уже в самом сердце нашей Родины?!