Юрий Софиев - Вечный юноша
28/ I
Л. — неизъяснимое! Неизъяснимое по красоте переживаний.
(И письма, письма от Раисы Миллер из Парижа — приклеены только конверты, сами письма хранятся в отдельной папке — Н.Ч.).
ТЕТРАДЬ XII (февраль-май 1964 г.)
1.
(Вырезка из газеты — неизвестно какой, «Правдивая повесть», автор С. Маршак, о повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» — под рубрикой «На соискание Ленинской премии» — Н.Ч.).
Странное впечатление производит эта статья. Солженицын, пожалуй, действительно написал правдивую повесть; правда, сглаживая углы и как бы чрезмерно следуя завету Чехова, о страшных вещах писать «холодно» или оставаясь «холодным».
В общем, этот чеховский метод дает куда более «сильные», как теперь говорят, «впечатляющие» результаты, чем, скажем, противоположный Андреевский («пугает, а мне не страшно» Л.Толстого), у Солженицына он, конечно, кроме всего прочего, обусловлен и специфическими нашими обстоятельствами, но статью Маршака, пожалуй, «правдивой статьей» не назовешь, вся она как-то «фальшивится» трусливой и лукавой полуправдой — будто Маршак и не заметил всего ужаса этой повести, ибо самое страшное в ней попрание самых высших человеческих ценностей — человеческого достоинства и человечности. И, может быть, еще трагичнее, что революция, весь смысл которой в утверждении именно этих ценностей, на каком-то своем этапе привела к абсолютному отрицанию этих ценностей, бросив их на поругание Волковым.
Как сказал «старый еврей»: «спрашивается вопрос» — неужели Ленин, Горький, Толстой, Чернышевский, Герцен и с ними вся прогрессивная русская литература, наигуманнейшая в мире, вышедшая из «Шинели» и «Муму», из сочувствия не только к человеку, но и животному — прочитав эту страшную книгу и закрывая ее, могли бы повторить с эпическим спокойствием тронутым легкой меланхолией, маршаковские «когда закрываешь эту повесть, жалеешь о том, что никогда больше не встретишься ни с Шуховым, ни с могучим бригадиром Тюриным ни с Кавторангом, которого в конце повести увели в промороженный карцер». Откровенно говоря — сомневаюсь. Другие чувства и другие взрывы возмущения по прочтении этой книги. И какое любопытство — «Даже не узнаешь, что с ними со всеми стало».
«Шпионов — в каждой бригаде по пять человек, но эти шпионы деланные. По делам проходят, как шпионы, а сами (…) просто. И Шухов такой же шпион».
«В Усть-Ижменском скажешь шепотом, что на воле спичек нет, тебя садят, новую десятку клепают». Разве это не страшно, не трагично, что этот дикий азиатский деспотизм расцвел в стране Революции, в стране, народ которой произвел впервые в истории величайшую революцию во имя человеческого достоинства и справедливости?
Нет, уважаемый товарищ Маршак, мы знаем теперь, после XX съезда, и это искупляющая (?) заслуга Хрущева, что стало с сотнями тысяч Шуховых, Тюриных и прочих советских людей, ставших жертвами «заблуждений и ошибок» Сталина. А ведь в воскресение мертвых мы не верим!
2. 2/II
Читаю дневники Блока.
«… искусство с воздействиями какой бы то ни было власти несовместимо…»
А.Блок, Дневники, 1920 г.
Мысль остается верной и вне связи с блоковским текстом, лишком ясен соблазн: — вместо высокого служения, служба чиновника, обеспеченность и благополучие, и неизбежный, почти, конформизм. А это все так чуждо большой русской литературе.
3.
(Была, видимо, наклеена открытка, но теперь отсутствует — H.Ч.).
3II
Из этой открытки заключаю, что Ек. Павловна уже получила мое последнее письмо. Нужно спросить Вл. Григ, о судьбе Жени Сосинского (старшего брата), весьма слабого поэта и еще более слабого художника. Алексей Михайлович Ремизов окрестил его очень метко: поэт Козелок. Женя хроменький и было что-то очень козлиное в его физиономии и всей его фигуре. Так под Козелком он и фигурирует в ремизовских рассказах о знакомых, так же как В. Унковский (журналист и врач) под «африканский доктор».
(Фотография, где Ю.Софиев держит за руку казашку в белом платочке, она улыбается. Подпись: «Дана прислала фото: графию. Лето 1963 г. Красивая казашка и очень милая женщина» — Н.Ч.).
4. 6II
Дурак я был дураком, когда раскинув сердцем; а не разумом, решил пустить их к себе (пожалев, конечно, Игоря). Куда было им деться. Но послушавшись сердца, а не разума, слишком жестоко сейчас плачусь именно сердцем. И, вероятно, рано или поздно до инфаркта. Но описывать всю эту мерзость нет никакой охоты.
5. 12/II
Читаю дневники Блока.
1919, 1920, 1921! Как трагично и как пронзительно! Нестерпимо щемящая нота.
17/II
(Наклеена чья-то записка: «Юрий Борисович!!! Посылаю Вам эти порошки, принимать по 1 порошку 3 раза в день, аккуратно, действие их снимает спазм коронарных сосудов. В эту субботу я не смогу придти, так как предстоит срочная работа, а в дальнейшем я позвоню. С приветом (…)», подпись неразборчива — Н.Ч.).
(«Письмо к матери», чьи-то детские стихи, написанные корявым почерком. Подпись: Н.Трофименко, 23/ /I, 64 г. Видимо подарок к Дню советской Армии. — Н.Ч.).
6.
2 (…) /III
Отметил стихи Блока для Любы Нестеренко, то, с чего ей легче всего начать, чтобы он не отпугнул и в начале трудным своим символизмом, третий том — наиболее доступный. А об «Розе и Кресте» боюсь и упоминать — непонимание или равнодушие к этой, одной из самых настоящих, самых изумительных вещей Блока меня не только печалит, но мучительным образом оскорбляет. Грубые, тупые, примитивные идиоты! К тому же абсолютно лишенные «исторической эмоции». А впрочем, ведь и Станиславский прошел мимо настоящего. И, конечно же, сразу сумел оценить ее Алексей Михайлович Ремизов.
Кстати, люди, лишенные исторической эмоции, вызывают у меня — даже не знаю какое чувство: les panvres, за что их лишили такого богатства; будто проходит человек, лишенный обоняния, мимо розариума. «Не подозревая»!
Когда-то о людях, которые «не подозревают» о многом в жизни, хорошо писал Юрий Фельзен. Кажется, в «Письмах о Лермонтове». Какая страшная вещь — угасание памяти!
Я сейчас подумал: «кажется», его звали по-настоящему Николай Фрейденштейн. А этого забывать нам нельзя. Ничего о них нельзя забывать. Я говорю о них. Потому что думаю о Юре Мандельштаме, о Илье Исидоровиче Бунакове-Фундаминском, и о многих, многих, может быть, о 6 миллионах. Потому что они были евреями, с их страшной трагической судьбой и они погибли, и об этом нельзя забывать, и перед их памятью мы должны как-то все время стоять с обнаженной головой.
Так! Это преступления фашизма, преступления Гитлера.
Ну, а сотни тысяч, а может, и миллионов (кто знает?) невинных, честных советских людей, погибших по милости тов. Сталина?
«Ошибки и заблуждения»? Об этом можно забыть? Или при упоминании об этом трусливо поджимать хвост под (…).
И кто меня убедит, что гнусная такая бесчеловечность везде и всегда равнозначна. И никаким «во имя» ни прикрыться, ни оправдаться не может, потому что нет превыше ценности, чем человечность, и ничего не может быть гнуснее и подлее софистики, провозглашающей бесчеловечность во имя человечности!
7.
(Отрывок письма к Полине Львовне Вайншенкер, другу и биографу писателя Антонина Петровича Ладинского — Н.Ч.).
— Среди материалов о Ладинском, присланных вами Ник. Ник. — у, меня поразила «справка» Татьяны Алексеевны Осоргиной.
Это даже не ответ на письмо, это именно «справка», подчеркивающая нежелание завязывать переписку с Вами и по поводу Ладинского, это явная демонстрация, носящая антисоветский характер. Ведь все мы, вернувшиеся на родину, в глазах этих эмигрантов — чуть ли не «предатели» и т. д. Один мой прежний приятель и сподвижник по «Союзу русских молодых поэтов и писателей во Франции», Ник. Владим. Станюкович — поэт и литератор, демонстративно не пожелал принять от меня последнюю книгу его брата Кир. Вл. Станюковича «Тропой архаров» — советского ученого, биолога.
Помимо всего прочего, эта «справка», как мне кажется, далека от «истины». Осоргина старательно отгораживается в ней от Ладинского, и выходит так, что Михаил Андреевич (Осоргин — Н.Ч.) и она были еле-еле знакомы с Ладинским.
«У нас дома был, вероятно, всего несколько раз. Один раз, помню, довольно смутно, что был вечером в числе других знакомых из числа литературной молодежи».
Последняя фраза требует расшифровки. У М.А.Осоргина, если не ошибаюсь, по понедельникам вечером регулярно (опять-таки не помню, каждый или через понедельник) собирался кружок, кружок этот носил несколько специфический характер, в него, действительно, входило некоторое число литературном «молодежи» («молодежи» по эмигрантским особым меркам, где некто был моложе Бунина, Зайцева, Осоргин а, Шмелева, Мережковского и т. д., все, кто начал свою литературную деятельность уже в эмиграции, до конца эмигрантских дней оставался «литературной молодежью»), но кружок этот не был литературным.