Слава Бродский - Страницы Миллбурнского клуба, 5
Дальнейшее поведение Леши в отношении пропавшего Боба отличалось чрезвычайной странностью. Он утверждал, что Боба никогда и не было. Когда Додик упоминал имя, Леша поднимал бровь, и Додик чувствовал себя сумасшедшим. В конце концов, вспоминать перестал и он: во-первых, все это естественно отошло на задний план, загородилось другими событиями, а во-вторых, кому охота чувствовать себя сумасшедшим.
Дальше Леша стал отрицать существование бледной женщины, которая являлась неизвестно откуда и уходила неизвестно куда. Додик буквально тыкал в нее пальцем, а Леша прищуривался и спрашивал: «Да где же?». «Что ты стоишь, скажи что-нибудь!» – требовал Додик у женщины, но та только беззвучно смеялась, и взгляд у нее был осуждающий.
Теперь Леша, откровенно избегающий Додика, общался только с замкнутым прыщавым парнем – Писателем, как его называли в квартире, и с ним же, вдвоем, не приглашая ни Додика, ни Веру, ни других жильцов, иногда по-прежнему играл в «веришь-не веришь» на кухне.
– Оказалось, что в тюрьме он добыл доску и ежедневно упражнялся на воображаемых клавишах. Веришь? – приглушенно доносилось до Додика из-за стены, когда он пѝсал в туалете, доверху взбивая содержимое унитаза в белую пену. – Вторая история. Когда-то я жил в одном старом доме, с другими такими же, и питался почти исключительно супами из пакетика. Очень удобно. Мы называли их «суп в конверте». И вот однажды я ел такой суп – это была куриная лапша, – и что-то меня насторожило. Знаешь, фигурная такая лапша – звездочками, кубиками, ромбиками? У меня в супе лапша была нарезана в виде букв. Я пригляделся повнимательней, и меня передернуло. Прикинь – ешь и читаешь свой суп.
Леша долго молчал. Додик прислушивался, шаря рукой в бачке, чтобы приоткрыть клапан и спустить воду – бачок сливался только вручную.
– И вот именно тогда, в той тарелке супа, я прочитал свою первую историю – про китайца. Вопрос: во что ты веришь больше?
«Однажды я жил в очень старой квартире!» «С другими такими же!» «Мы тогда питались!» А сейчас ты где живешь?! – возмущенно подумал Додик. Но когда, вытирая об себя руку, он ворвался в кухню, чтобы указать на это Леше, Леши там уже не было, сидел только прыщавый, малахольный Писатель и шевелил губами. Судя по удрученному виду, Писатель проиграл.
С тех пор он видел Лешу лишь однажды. Он приблизился к нему со спины, когда Леша варил что-то на кухне, и прижал его к плите, не давая ему раствориться, исчезнуть, как тот в последнее время приудобился делать, едва заслышав Додиковы шаги.
– Так что же, Бобсика нет? – спросил он вызывающе. – И меня нет? И Веры нет? И Писателя нет?
На этот раз он действительно намеревался призвать Лешу к ответу. Леша помолчал, и гораздо мягче, чем можно было ожидать, каким-то оправдывающимся тоном проговорил в разъяренное Додиково лицо:
– Ведь я только немножко опережаю события. Пойми, у меня такая дурная привычка. Но, по сути, гарантирую тебе, что все это правда. Никого из них не будет.
– Так что же делать? – жалобно спросил Додик, теряя запал.
Леша, минуту назад умоляюще упиравшийся кулаками Додику в грудь, почувствовал теперь, что путь свободен, и с вернувшейся к нему самоуверенной усмешкой отвечал:
– Растворись, Додик. У каждого свой талант.
И решительно отодвинув Додика в сторону, налил себе супу из ковша, сел к столу и, глядя в окно на унылый двор, принялся есть.
Когда Леша ушел и больше никогда не вернулся, Додик понял, в какую ловушку заманил его хитрый Леша: чтоб и дальше считать себя порядочным человеком, он не мог позвонить в милицию. Запершись в своей комнате, среди Лешиных чертежей – план, фасад, разрез – безутешно рыдала Вера. По квартире бродили какие-то люди, новые жильцы, умножаясь с каждым часом, и все они звали Додика «Костей», отчего он вздрагивал и не мог понять, что обращаются к нему, а не к кому-то еще. Додиком его прозвали уже очень давно, за то, что он всех называл додиками – чуваков он называл додиками, штымпов называл додиками, дядей, папиков, мужиков, хмырей, персонажей, человечков, лохов, фраеров, крутых, подкрученных, отморозков, типа друзей – безо всяких смысловых различий называл додиками. Его поражала мысль, что квартиру населяют люди, ни один из которых не жил здесь тогда, когда он был Додиком, и эти люди, как ни в чем не бывало, варят яйца по числу собравшихся, квасят в кухне и едят суп «в конверте», рассуждают о вселенском оргазме, как большие, приводят в квартиру баб и играют в холодные, безжалостные игры, требующие памяти, внимания и колоссального напряжения воли и ничего не дающие взамен. А теперь ему еще и замуровали дверь. И он повернулся к бледной, растрепанной женщине, которая ходила за ним по пятам, и крикнул ей: «Это все ты! Я давно заметил! С твоим появлением все начало плошать и катиться в пропасть: изыди, сатана!».
Он съехал с квартиры, подавленный, и поселился где-то еще, и каждый вечер шлялся по гостям в неутолимой жажде вернуть потерянный рай, но ему было неинтересно, ему было убийственно неинтересно среди них – они не играли; он сидел в углу, угрюмый, неразговорчивый, с неудовольствием замечая, что челюсть у него самого застревает теперь, как приклеенная, и когда он открывает рот, оттуда не вылетает ни звука; он не мог придумать, что им сказать, но еще ужасней – когда мог придумать, когда ему было просто необходимо им что-то сказать, он пытался подобрать слова – простые, общеупотребительные, а в голову лезла одна китайщина; искренне проникшись к какой-нибудь брошенной девушке, он шел проводить ее специально, чтобы утешить; он говорил ей: «Что ж, он спрятался за дверью. Это нормально. Это естественно. Думаю, он побоялся прийти в себя». Он чувствовал, что сейчас получит пощечину, и торопился закончить: «А как же я? – думаешь ты. Я тебе отвечу. Там наверняка есть какая-нибудь щель, но это только чтоб отомстить, хотя сейчас ты, конечно, говоришь себе, что иначе тебе негде жить. Жить можно везде, можно жить у него под кожей, под ногтями, в крови – но стоит ли ради этого превращаться в фантом?». И отчаявшись, сам понимал: чтобы донести эту простую мысль, нужно рассказывать с самого начала, но понимал также и то, что пока он будет рассказывать, девушка родит, выйдет замуж, и все у нее устроится. Небывалое косноязычие владело им.
На чисто рациональном уровне он, безусловно, догадывался, что тут нет его вины – ну да, он спрятался за дверь, а девушка в своих отчаянных метаниях по квартире вылетела в окно. Кто же мог знать – ну да, все они экзальтированные, – но перепутать окно с дверью?! Тут уж Додик решительно ни при чем. Но его все тянуло и тянуло к этим девушкам, с силой, прямо пропорциональной их близости к окну...
Стоило ему немного выпить, и у него начиналось то недержание челюсти, которое раньше он подмечал у других. Проживая в той, первой квартире, он пил редко и мало. «Да ну, на тебя только продукт переводить», – говорили приятели, видя, как он категорически не меняется от количества выпитого спиртного; возбуждался он только от игры; теперь же гонялся за людьми по комнате, как делают чемоданы, мышеловки и порванные башмаки в мультфильмах, щелкал челюстью, но что-то подсказывало ему, что орех ускользает, и все его действия отличаются крайней неэффективностью. Собирая орехи, он шарил под стульями, за пианино, по карманам у себя и у других людей, он ползал по полу, заглядывая во все щели, а его пинали ногами, его били по щекам, над ним смеялись, его куда-то несли и ставили коленями перед унитазом, как мальчика на горох, с него стаскивали ботинки, клали его поверх чьих-то шуб и выходили, прикрыв дверь, а он все шарил вокруг себя, разыскивая потерянные орехи, и заливался слезами, потому что не мог их удержать.
Однажды его попросили проводить в аэропорт девушку, чью-то сестру. Додик был добрый малый, и его вечно о чем-то просили – перевезти мебель ... да, в основном, в последнее время, для работы с тяжестями, и в конце все чаще стали дарить бутылку водки – или она просто оставалась на виду, как бы ненужная. Додик увидел чемоданы сестры и понял, почему вызвали его, а не сразу такси. Он взмолился, что с такими чемоданами ее все равно не пустят в самолет, что она напрасно мучает его и себя, но чья-то сестра надменно стояла над ним, как наездница, поигрывая стеком о сапог, и Додик поволок чемоданы вниз.
В такси он попытался выяснить, куда она летит, но девушка равнодушно смотрела в окно на пыльное шоссе, загроможденное движущимся железом, как ожившая свалка. Додик оставил ее и стал разговаривать с Лешей: я вспоминаю наш последний разговор и очень волнуюсь за тебя. Он распекал его просто, по-отечески, даже по-матерински: Вера, Бобсик, – ты говорил, – разве это люди? Это х** на блюде, – так ты сказал, а я запомнил, хотя это ужасно несправедливо, и ты избавляйся от этого наполеоновского комплекса. Вот они, люди, никуда не делись, – и он озабоченно всматривался в просвет между двух сдавивших машину грузовиков, как там дальше, неужели вот так до самого конца, – ох, не опоздать бы... Вот эта девушка, которая уставилась в окно... Я никогда тебе не рассказывал? Я вообще многого не успел: про дрессированного глиста, вылезающего на рынке, в мясных рядах, на запах сырого мяса, но бог с ним, с глистом, а ты вот лучше послушай... Пусть я считаюсь у вас косноязычным, я все равно скажу. Одна моя знакомая возвращалась домой поздно ночью. На пустынной улице она услышала шаги за спиной и наддала ходу, но шаги ускорились, догоняя. Она побежала. Побежал и тот. Ворвалась в подъезд, ринулась вверх по лестнице. Дверь внизу хлопнула – он тоже вошел. Она бежала и звонила во все двери. Никто не открывал, и так она добежала до самого верха, до запертой двери на чердак, и прижалась к ней, а он уже взбегал последний пролет. И вот, когда он был уже совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, она хотела крикнуть «Караул!», но от страха у нее пропал голос и заплелся язык, и она смогла только очень тихо, но очень отчетливо произнести: «Ура». Тогда этот додик отпрянул, сплюнул ей под ноги и побежал вниз по лестнице. И ты мне, пожалуйста, поверь, потому что, признаюсь тебе, про глиста – это неправда, а тут – правда.