Анатолий Алексин - Сага о Певзнерах
В человека там вливался совершенно особый воздух.
Проникая не только в легкие, но и заполняя все существо человеческое, воздух Иерусалима как бы надувал собой крылья души – и она воспаряла над суетой сует и мельтешением повседневности.
Старинные здания не придавали Иерусалиму оттенка музейности: ничто не принадлежало здесь любопытству.
Но ко всему хотелось припасть…
И за рубежами России – случается, к сожалению, – успехи распределяют не человеческие заслуги, а прихотливая воля случая. Случай там в меньшей степени руководствуется злонамеренностью, но тоже иногда своенравен и нелогичен.
Мой брат всегда не только считался талантливее меня, но и был талантливей… А стал таксистом. Моя же популярность экстрасенса, «заклинателя болезней», усмирителя нервов и психики, на Земле Обетованной намного опередила меня… Бывшие сограждане, вновь ставшие для меня таковыми, установили очередь на прием еще до моего появления. И где? В Иерусалиме!..
* * *Вырываю страницы… Вырываю подробности… Они все равно не объяснят, как существовали друг без друга те, которые друг без друга существовать не могли.
Врачи уже научились подключать к аппаратам, к машинам сердца, легкие, почки. И те, подключенные, способны работать, действовать, но не жить. А чужие органы, пересаженные в незнакомую им «почву», нередко вообще отторгаются… Организм нашей семьи был единым и неразрывным. Оказалось, однако, что и единое можно разъединить и неразрывное – разорвать. Но лишь как бы, лишь вроде бы… Разделенные событиями, тысячами километров и миль, мы оставались вместе. Это самое мучительное на свете: вместе и врозь.
Мама, умевшая все, налаживала в Иерусалиме наш быт, отец и Абрам Абрамович искали работу, а я принимал и изумлял больных, возвращая здоровье. Но вернуть его нашей семье был не в силах, сердце ее, как бы подключенное к аппарату, формально работало, билось. А душа, которую «подключить» невозможно, жаждала возрождения былого дома. На другой, чем раньше, но на одной, на общей земле. Прежняя земля отторгла нас, как некую чужеродность. И разбросала… Мы обязаны были воссоединиться: только тогда бы сердце семьи ожило, а не продолжало напоминать о себе механическими толчками.
Игорь в Нью-Йорке гнал от подъезда к подъезду свое такси с шутливо-жутковатым плакатом над лобовым стеклом. Но в душе рулил к родному, общему дому, который разобщили режим и система. Они провозгласили людей той «главной ценностью», кою можно, как всякую вещественную ценность, продать, заложить в ломбард, разбросать или повесить… Нет, не себе на грудь или шею, а в смысле буквальном. Украшениями и ценностями дорожат не во благо их самих, а во благо тех, кому они принадлежат, кто обладает ими и кто вправе поступить с ними, как пожелает. Режим и система объявили людей «главной ценностью», но своей. Как бы своей собственностью… А с собственностью хозяин ее волен поступать по личному усмотрению. Например, раскидать, разбросать…
В поисках одной крыши над головой томились весь год мы по эту сторону океана, а Игорь – по ту. Это страдание я не смею вырвать из своего романа, потому что оно было не второстепенностью, а словно бы лицом того разорванного на три части года.
Впрочем, Даша, казалось мне, найдя покой, иного пока не искала. У нее, я думал, все было, как надо: спина Иманта и крепость на побережье.
«Ну как? Все нормально?» – говорят, встречаясь, те, что равнодушны, безразличны друг к другу. Каюсь: я предполагал, что у сестры «все нормально». Но разве «все нормально» бывает? Хоть у кого-нибудь?
Я думал, предполагал… мне казалось…
* * *Совпадения… Я случайно заметил, что слово это можно было бы расшифровать так: «советские падения». А сокращенно, стало быть: «совпадения». Чепуха какая-то… Но все же совпадений, которые определили падение великой страны, было чересчур много. Самыми же несчастными, думается, можно считать два из них: именно на этой земле расположен город Симбирск, в котором родился за тридцать лет до конца прошлого века мальчик Володя, и именно здесь взобрался на полукаменный-полузаросший пыльного цвета шерстью поселок Гори, в котором девятью годами позднее родился мальчик Coco, ставший Иосифом. Два мальчика, повзрослев, определили на сотню лет судьбину державы, в которой рождалось и много других, очень хороших, мальчиков: Саша Пушкин, Лева Толстой, Антоша Чехов, Вася Суриков, Сережа Рахманинов… Но они, к несчастью, судьбину в судьбу превратить не смогли. Они не претендовали, они не замахивались… Почему не ученые, не художники и не поэты решают, как жить народам? Очень печально…
Самое катастрофическое совпадение подкралось к нашей семье нежданно-негаданно. Оно как раз не было типично советским, а могло произойти в любой части земного шара.
Главный режиссер русского театра драмы в Риге с воодушевлением сообщил на общем собрании труппы, что лермонтовский «Маскарад» согласился поставить знаменитый московский режиссер Иван Афанасьев, который давно уже «не повязан» Театральным училищем и художественной ответственностью за какой-либо свой театр.
– Он свободен! – воскликнул главный режиссер, любивший приглашать заезжих постановщиков, у которых не было в Риге ни семьи, ни квартиры, ни прописки, ни будущего.
Совпадение, заставившее Дашу замереть, слиться со стулом, впаяться в него, ничем, казалось, предварено не было. Но сколько же давних совпадений сцепилось, чтобы возникло это, самое роковое!
Если исследовать под психологическим увеличительным стеклом или тем более микроскопом почти любое событие, толкуемое историками как «вытекающее из всего хода», как логичное и неотвратимое, окажется, что атомами и молекулами его стали мириады случайностей, которых вполне могло и не быть.
Едва Даша успела подумать, что на время постановки «Маскарада» она «заболеет» и скроется в двухэтажном доме Алдонисов, как главный режиссер столь же воодушевленно оповестил:
– У Ивана Васильевича есть всего два условия, которые я от вашего имени уже удовлетворил. Он сам будет играть Арбенина, а в роли Нины хочет видеть свою ученицу Дарью Певзнер.
Мужская часть труппы, почти поголовно влюбленная в Дашу, зааплодировала.
– Вот видите: я так и знал! Вы одобряете… Чтобы труппа не стала трупом, необходимы переливания, но не из пустого в порожнее, а свежей крови от талантливых режиссеров-доноров.
Главный режиссер любил принародно изобретать афоризмы, высказывать в оригинальной форме не вполне оригинальные мысли.
Иманта, актера латышского театра, вполне можно было принять и за актера театра русского: он не пропускал почти ни одной Дашиной репетиции, бывал и на «сборах труппы». Не ревность приводила его в этот зал, – время, которое он проводил без жены, не было для него временем жизни.
– Я откажусь от роли, – шепнула ему Даша.
– Из-за чего?!
Он мог бы спросить «из-за кого?», но деликатность не покидала его, как Дашу не покидало очарование.
– Я буду счастлив, если ты сыграешь Нину.
Он не мог быть от этого счастлив, но судьба жены – в том числе и актерская – была для него дороже собственной. Он был мужчиной и умел превозмогать боль – физическую и душевную.
– Ты хочешь, чтобы я согласилась?
– Можно ли от этого отказаться?!
Вернувшись домой, он, как всегда вечерней порой, ушел поплавать. Хоть море даже для него было прохладным. И плавал дольше обычного… Значительно дольше.
– Любовь не имеет обратного хода, – сказал как-то Игорь.
Он досконально разбирался во взаимоотношении разных полов, пока дело не дошло до него самого. А когда дошло, практика не подчинилась теории.
«Любовь не имеет обратного хода». Жаль, что брат не объяснил это в свое время Иманту: для его полного успокоения. А Даша и без Игоря знала… Предстоящее прибытие Афанасьева – в театре этого ждали не как приезда, а именно как прибытия! – привело сестру в уже позабытое ею смятение, от которого бы она охотно избавилась. Смятение было порождено не жаждой любви, а жаждой покоя. В крепость, где Даша так надежно укрылась, вторглась грозовая опасность. Она покушалась на главное, что обрела сестра: на стабильность, которую Даша стала ценить выше трепета и мятежности. Быть может, покоя она начала желать слишком рано, но потому, что ее слишком рано настигли испытания, превратившие первую любовь в первую несусветную муку.
Она дорожила воспоминаниями о начале, об истоке той первой страсти… Но не более, чем дорожила. И страшилась, что история, которая последовала за ее девичьим праздником и превратила его в женскую катастрофу, будет иметь продолжение.
Афанасьев же «прибыл» именно с надеждой на продолжение. Или на то, что у Даши вслед за первой любовью возникнет вторая. И вновь к нему… Он, по-арбенински искушенный в страстях, должен был знать, что подобное не случается. Но желание стало неотступным, и опыт под напором желания отступил. Может, потому, что он был не его личным опытом: любил-то он в молодости только жену, а в зрелости – только Дашу. Искушенность явило ему искусство. А это совсем иное…