Марина Палей - Дань саламандре
В промежутке между первым и вторым шедеврами экспрессионизма прошмыгивает – черной крысой календаря – ночевка в смрадной рабочей общаге на окраине Охты, где орудие убийства уже не только демонстрируется, но применяется ко мне вполне целенаправленно. По завершении означенного процесса меня выворачивает наизнанку.
Аля, Алевтина, что с тобой теперь? Белая палата, крашеная дверь...
Я лежу в палате реанимации, досматривая постнаркозные глюки. Что они в меня влили, эти прохиндеи? Ох, не знаю, что именно, но состояние мое не самое оптимистическое... Хотя... пожалуй, и ничего... именно в жанре оптимистической трагедии... Мутит меня, черт побери, будто беременна... Когда разбудили, я жалобно мямлю, что ведать не ведала про хирургически-наркотические кошмары, а то бы сроду не решилась прыгать с парашютом. Потные, угрюмые костоправы реагируют на это, как на тарахтенье подержанной кофемолки. Привыкли.
Снова подступает тошнота... Вот Алевтина долбит-выдалбливает мне мозг своей беспощадной правдой. Я затыкаю уши, зажмуриваю глаза, пытаюсь не дышать. Она долбит-вдалбливает, долбит-вдалбливает...
Каков сюжет?
Однокашник Сережа. Приходит по ночам. Сородичи с обеих сторон – в неведении. Перелезает через подоконник и – шмыг. (Как на следственном эксперименте, Аля делает указующий жест в сторону кровати.) А я там уж голенькая его и жду!.. А один раз решили стоя потискаться – и вот так-то уж тискались, так-то уж пихались-перепихивались, что он затылком аж в выключатель торкнулся! Зажегся, блин, верхний свет! Ох, думаем, родичи щас... Серега – в окно! Без трусов, представляешь?! Этот у него еще так и стоит... дымится аж... Ну, родичи-то, на счастье, не пришлепали... Он – снова сюда. Да нет, не сюда (я продолжаю тупо смотреть на кровать), сюда, сюда! (Тычет пальцем в стул.) Мы и такие позы уже перепробовали, и этакие, на стуле, да! (Горделивая пауза.) Короче, на стуле – ништяк! И на столе – тоже! Проникновение, знаешь, такое глубокое! (В институт поступать не собирается, – машинально отмечаю я, – но стол и стулья ей всё равно нужны...) У Али счастливая – обнажающая бледно-розовые десны – улыбка блаженно-мечтательной олигофренки. Знаешь, ОН у него такой большой! красненький! Так что я замуж выхожу, вот! Сереженька на это согласный.
А я уж неделю валяюсь больная. Я ничего не могу проглотить. Меня тошнит. Рвет. Бабушка думает, что у меня глисты.
Лежу в гамаке. Внутрь его постлано мягкое одеяльце – голубое, уютно-рваное – одеяльце еще из моего дошкольного, даже додетсадовского детства. Гамак растянут, висит низко-низко. Я лежу на спине, смотрю в небо, на кроны сосен... Жить не хочу. Совсем.
Затем лежу на животе, слегка отталкиваясь пятерней, просунутой в дырку гамака, от земли. Туда... сюда... Туда... сюда... Земля уютная, коричневая, черная... Туда... сюда... Пьяня меня терпким запахом, земля по-родному подступает к самому моему лицу... Туда... сюда... Туда... сюда... Туда... сюда... Я зрю ее мельчайшие морщинки, камешки, иглы... Корни сосны, резко выступая в одном месте, едва не задевают гамачное днище... Гамак уютно поскрипывает... как мачта корабля... только равномерно... Туда... сюда... как Алина кровать, когда Аля с Сережей ебутся, как она это называет. Ну да: она сказала, что кровать скрипит равномерно, потому что Сергей равномерно ее, Алю, ебёт. Она ему говорит, давай не так равномерно меня еби, родители проснутся... Ох, как тошнит... сейчас вырвет... ооооййй! мои потроха резко выворачивает наизнанку...
Но начинает меня тошнить раньше – еще когда Аля рассказывает. Меня тошнит и трясет. Мне очень холодно. У меня стучат зубы.
А потом, когда Аля меня провожает к Дому деда и бабушки, меня тошнит еще больше. У нее, в еe новом доме, я до последней минуты надеялась, что она что-нибудь добавит к сказанному – такое, что сделает картину мира иной. Потому что, возможно, я не все поняла правильно, а мне ведь с этой неправильной картиной до самой смерти жить! И еще я надеялась, что Аля скажет: я пошутила. Или – самая безумная надежда! – что я проснусь, проснусь...
Проснусь!
Потому что – с этим не получится жить дальше. Вообще – жить. Это чужая планета. Как я сюда попала?! Родители... уроды, уроды. Как могут они?.. Бабушка!.. Этого не может быть... Этого не может быть! Неужели не существуют исключения? для моих родителей? для бабушки? для меня? Хотя бы только для мамы!! Все соседи... Все, все... Господи милосердный, где я? Почему?! За что?!
Дебилов на смерть рожая,
распей бутылку шабли —
ведь эта планета чужая,
хоть жизнь старше Земли...
Это я написала уже во взрослом, относительно защищенном состоянии... А тогда... тогда мне нечем было себя защитить. В голове моей, обращая мозги в кровавую кашу, беспорядочно метались пули со смещенным центром тяжести: Боженька, милый, ответь! Ответь, пожалуйста, скажи правду, Боженька, – может, на других планетах еще хуже? Но... если там еще хуже, от того здесь вовсе не лучше... Ровно наоборот: от того здесь только хуже. И всё ж: может, там, на других планетах, еще хуже? Просто я не знаю всего, что назначено делать взрослым? Нет, не говори! Боженька, милый, разбуди меня! Проснуться, проснуться!.. Позволь, умоляю, проснуться!..
Но пробуждения не происходит.
Аля ведет меня в Дом моего деда и бабушки. Дорога пуста. История рассказана. Дополнить ее нечем. Разве что родами ее ребенка, любого ребенка вообще, который, выросши, будет вытворять такую же мерзость.
У меня подкашиваются ноги. Время от времени я останавливаюсь и кричу: ни за что, ни за что, ни за что!!! Никогда я не буду так делать!!
На что Аля с неизменным спокойствием отвечает: еще как будешь! Будешь как миленькая.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
СНЫ
«– В наших краях водится червь, называемый саламандра.
– Это неверно. Саламандра – не животное, а субстанция».
Саламандра может принимать видимую форму, заимствуя испарения эфира. Это происходит благодаря парам благовоний из специально подобранных растений. Глава 1
Второе лето
Наше второе лето началось с поездки в Петергоф – кружевной Петергоф, весь в изысканных переплетениях молодой зелени и нежных светотеней, где на роскошных каналах царил английский, немецкий, итальянский, французский щебет и гвалт, – где мощно, густой белой струей, безостановочно эякулиривали толстые золотые фонтаны, – где моим глазам так не хватало зонтиков-парасолей, а под ними – дам, то есть их шахматных фигурок, чьи утрированные бедра и талии пребывают в состоянии затаенной ненависти к сформировавшим их корсетам и кринолинам, а головки под изящными соломенными шляпками прелестно пусты – вернее, наполнены, как и всё вокруг, морским ветром с залива. Мы надолго останавливались, глядя на тени июньского дня – то резкие, словно входящие в фокус, а то снова мягко-размытые, подрагивающие на корпусах белоснежных яхт, напоминающие штрихи быстрого насмешливого карандаша – или показ исцарапанных дозвуковых фильмов.
В Питере (а где точнее – не помню) я загодя добыла для нее большой контрабандный банан – приятный в ладони своей увесистостью и толщиной – и бережно хранила-прятала его недели две до нашего «выезда в свет». За время возлеживания на подоконнике – месте вполне безопасном, то есть прохладном и бессолнечном – банан всё равно пошел бурыми пятнышками, и он стал похож на маленького детеныша леопарда.
В Петергофе она рассеянно взяла банан из моих рук – резко, в два жеста, разнагишила – в два глотка проглотила (на нее засмотрелся какой-то француз) – и, не меняя своей рассеянности, так и пошла вдоль канала, одна, словно меня не существовало в природе. Я видела только ее спину – и безвольно свисающую из пальцев кожурку банана, которая теперь напоминала убитую птицу.
В июле стукнула годовщина нашей совместной жизни. Звучит отвратительно. Но как сказать? – со дня нашей встречи?..
Совместная жизнь!.. Пару лет назад, когда я лежала загипсованным бревном в палате реанимации (неудачный парашютный прыжок), туда прикатили мужичонку. У него было ножевое ранение сердца, а документов никаких. Вот, после наркоза, он приходит в себя, и богиня-хирургиня (заведующая отделением), беломраморно высясь над его изголовьем, спрашивает его, как он себя чувствует. Мужичонка вякает, что хорошо. Она спрашивает: дома кто-нибудь есть? Он вяло артикулирует: сожительница. «Кто-кто?!» – резко реагирует богиня (нестарая еще женщина). Прооперированный, решив, что эскулапка не сечет фишку по причине сухости его рта – и не полной трезвости его же мозгов (как после наркоза, так и до), старательно произносит: со-жи-тель-ни-ца. – «Ах ты по-о-огань!! – взвивается хирургиня (три часа яростно отбивавшая его у смерти). – Ах ты погань такая!!! – вопит она на всю палату реанимации. – Сказал бы уж, что ли, «любовница»!.. Всё-таки от словалюбовь!»