Эстер Сегаль - Шизофренияяяяяяяя
А если так, то первым под подозрение попадает – санитар…
Меня привезли и вынесли из машины на носилках. С носилок переложили на каталку и вручили мою безучастную плоть мужчине в зеленом больничном обмундировании и бахилах поверх упругих кроссовок.
Ему было под тридцать, но лицо его, хоть и соответствовало биологическому возрасту, не отражало достаточного для этих лет жизненного опыта. По-видимому, он не так уж много и накопил в закромах своего сознания.
Санитаром в психушке он работал вот уже третий год, и очень этому обстоятельству радовался, ибо место там хлебное и тихое, буйных пациентов, как правило, немного, а когда и попадаются, так управляться с ними одно удовольствие – на то существуют испытанные больничные приемы.
Я к буйным совсем не относилась. Зато на беду свою относилась к обездвиженным и обесточенным без батареек памяти существам женского рода.
Таких, как мы, он любил больше всего. Такие его очень возбуждали, и он с трудом сдерживался, чтобы, приняв новую единицу, чинно и степенно везти каталку по коридору всю дорогу до отдельного бокса приемного покоя и не ускорять шаг под убыстряющийся донельзя пульс.
На меня у него встало сразу, и он чуть не истек еще по пути. А когда довез меня до бокса и начал переодевать из домашнего в больничное, так даже стонал и едва успел донести свое хозяйство до цели.
Когда он вставил в меня член, я даже не дернулась. Потому что не заметила. Я в тот момент была где-то очень далеко.
Он же просто захлебывался от восторга. Ему так и нравилось больше всего. Чтобы никакого сопротивления. Чтобы совсем как с резиновой женщиной. Но при этом настоящей и теплой.
И еще у него была особенность: должно быть, ему не хватало зуба, потому что свои ритмичные движения он сопровождал странным полуприсвистом-полупришепетыванием. Как насос для футбольного мяча. Или как голос какого-то вечернего насекомого, порою солирующего под окном в разгаре лета.
Он кончил очень быстро, а потом медлил и долго возился в боксе, чтобы разогреться как следует и взять меня еще раз.
Мне было все равно.
Сейчас, когда я воссоздаю эту картину в памяти, уже не все равно, а очень даже мерзко, так что спазм схватывает горло и подступает рвота.
Тем более что теперь я припоминаю, что он брал меня еще несколько раз – в другие дни, по дороге на процедуры и в баню.
И вот теперь я спрашиваю себя: что же будет с моим несчастным ребенком – плодом бесчувственной и грубой связи сумасшедшей и животного?
Клянусь, моя детка: ты никогда не узнаешь, кто твой настоящий отец!
Глава 7. Отчет об эксперименте
Сегодня снизила долю лекарства на четверть. Пока особых изменений не наблюдается. Разве что тревожность еще повысилась – с еще большим страхом ожидаю визита патронажной сестры.
Других симптомов нет. Как только появятся – сообщу обязательно.
Глава 8. Еще один отец
А если это был лечащий врач?
Да, почему бы ему не оказаться моим лечащим врачом?
То-то он на меня все поглядывал так игриво, с вполне плотским мороком в глазах и вытапливающимся к концу каждой нашей встречи сальцом над верхней губой – это пока он еще усы не отпустил.
А это его постоянное выражение лица – пресыщенное до такой степени, что, кажется, даже до бровей доползает эхо отрыжки от переваренной качественной жизни.
И брюшко, колышущееся от предвкушения каждой новой встречи с любопытным случаем: «А поглядим-ка, что у нас тут. Ах, как интересно! Батюшки святы!»
С этими батюшками он и надо мной брюхом колыхал, когда фонариком в глаза светил, когда веки жирными пальцами отодвигал, когда шею гладил, прощупывая жилку с пульсом.
Он и ночью иногда заглядывал в палату – скучно, стало быть, ему было одному в кабинете на дежурстве.
И это его масляное и раскатистое: «Дорогая!» И с чего бы это я ему дорогою была?
Ай! Вот оно – он же на аборте настаивал. Отговаривался побочными эффектами медикаментов, возможными рецидивами, социальными службами, которые неизбежно будут вмешиваться в процесс воспитания ребенка, а то и настаивать на постороннем опекунстве.
На самом же деле он своего отцовства не желал. Да и то: у него, кобеля, таких детишек по всему городу, небось, пруд пруди – от каждой пациентки, если не слишком страшная или не слишком буйная.
А если и буйная – что ему с того? На невольничьих кораблях рабынь за ноги цепями подвешивали и трахали всей командой, кто во что горазд. И юнги, и капитаны прикладывались. И визжи не визжи, мечтай царапаться – цепи кусают лодыжки крепко: не вырвешься и не вопьешься зубами в руки насильников.
А со мной – проще простого. Не помнила ничего, врачу доверяла – буквально ела с ладоней и таблетки запивала протянутой в стакане мертвой водой.
Да, теперь все ясно – это он.
Спаситель заблудших душ, пронзающий жирным отростком горячую плоть.
Наставитель затерянных в плотном тумане душевных болезней.
Экспериментатор с мутной спермой, бурлящей в оскверненных чужих недрах.
Палач и мясник с окровавленным ножом, вскрывшим не для него хранимую девственность.
Святоша, искупающий грехи и выдающий святое причастие наркоза.
Перезрелый самец, прячущий прыщи под тальком и белым халатом.
И когда мой сын подаст первые признаки унаследованного безумия, его отец будет бесстрастно терзать юный мозг с неизменным и лишь чуть подернутым старческою хрипотцою: «А поглядим-ка, что у нас тут. Ах, как интересно! Батюшки святы!»
Это он – святой батюшка всех и вся. Его дети толпами маршируют по проспектам, штурмуют автобусы и прилавки винных лавок. Они похожи на него и все рано или поздно отращивают усы, чтобы скрыть пресыщенный излом верхней губы и проступающее на ней сало.
О, мой сын! Ты ведь не пополнишь их ряды? Ты не будешь колыхать бурлящим от газов брюхом над алчущими света и иного познания?
Или, знаешь что? Родись-ка лучше девочкой и учись ступать босыми ногами по мокрой гальке. Пусть твои нежные пятки впитают боль твоей матери, которая не по гальке ходила, а по больничной холодной плитке. А на плитку капала кровь из разорванной промежности. И лечащий врач говорил уборщице: «Это ничего! Это можно подтереть!»
Я ненавижу моего врача. Теперь и за это, а не только за то, что украл мой мир, светлый и прекрасный, весь журчащий, как вода по дорожке из гальки, весь прозрачный, как глаза моей будущей девочки.
Будь ты проклят, чиновник от таблеток! Подавись своим сытным ужином и ударься лбом о свой безжалостный стол под гробовой крышкой оргстекла!
Глава 9. Еще сон
Сегодня ночью мне вновь приснился странный сон.
Как будто бы я захожу в кабинет зубного врача и усаживаюсь в кресло.
Врач какой-то дряхленький, пожилой, но хваткий. И глазенки у него так и бегают, но не по моей ротовой полости, а как-то вокруг: и надо мной, и по бокам, и за моей головой и спиной.
Я ему рот открываю как положено, а он, вроде, и внутрь заглядывает и даже копошится там понемногу инструментами, но все что-то думает о своем и тянет время.
Я нервничаю, пытаюсь ему объяснить, где болит, подгоняю, чтобы шевелился – все с открытым ртом, естественно, что сильно затрудняет дело. Но он то инструмент уронит, то задумается и замрет, то вообще встанет и исчезнет за дверью. Словно пошел за инструментом или за лекарством, но что-то уж очень долго, нереально долго.
Один раз он даже вернулся обратно, неся в обеих руках по авоське с фруктами. И молча, без всяких объяснений, но горделиво и как-то даже торжественно потряс авоськами: мол, погляди, чем я разжился, пока ты тут меня ждала.
И мне уже совсем не по себе. И рот больно держать открытым. И времени, чувствую, прошло так много, что жалко его до боли. И полное ощущение беспомощности.
Моя очередь лечить зубы, я точно знаю, была назначена на девять утра, а сейчас будто бы уже вечер. За окном смеркается, и, значит, целый день потерян. И мне кажется, как будто я что-то безвозвратно упустила. Что-то очень важное. Такое, без чего теперь вся жизнь пойдет наперекосяк. Но я не могу вспомнить, что.
– Да сейчас только одиннадцать часов, – успокаивает меня медсестра, которая почему-то возникает в кабинете и зачем-то плавно фланирует по нему словно птица, боящаяся взлететь.
«Да она врет, – думаю я. – Или дура, время определять не умеет». Я точно знаю, что сейчас около шести часов вечера. И для верности решаю проверить это по своим часам.
Поднимаю руку к лицу. Выморочно так, неправильно – но что поделать, если голову от подголовника кресла не поднять. Смотрю на циферблат моих любимых часов. Моих «Гуччи» с сапфировым стеклом, которое невозможно поцарапать, и с теплым от моей руки, привычным для глаза корпусом.
Но и с часами сегодня что-то не так, как всегда. Я вглядываюсь в них, пытаясь просчитать градусы, порожденные композицией стрелок, но не понимаю ничего. И стрелки, словно издеваясь, начинают мелко дрожать и крошиться, буквально рассыпаться в порошок. А за ними и циферблат, и корпус часов, и браслет.