«Чувствую себя очень зыбко…» - Бунин Иван Алексеевич
А вот изумительно чудесный летний день дома, в орловской усадьбе. Помню так, точно это было вчера. Весь день пишу стихи. После завтрака перечитываю “Повести Белкина” и так волнуюсь от их прелести и желания тотчас же написать что-нибудь старинное, пушкинских времен, что не могу больше читать. Бросаю книгу, прыгаю в окно, в сад и долго, долго лежу в траве, в страхе и радости ожидая того, что должно выйти из той напряженной, беспорядочной, нелепой и восторженной работы, которой полно сердце и воображение, и чувствуя бесконечное счастье от принадлежности всего моего существа к этому летнему деревенскому дню, к этому саду, ко всему этому родному миру моих отцов и дедов и всех их далеких дней, пушкинских дней… Вышли стихи: “Дедушка в молодости”:
Вот этот дом, сто лет тому назад,Был полон предками моими,И было утро, солнце, зелень, сад,Роса, цветы, а он глядел живыми,Сплошь темными глазами в зеркалаБогатой спальни деревенскойНа свой камзол, на красоту чела,Изысканно, с заботливостью женскойНапудрен рисом, надушен,Меж тем как пахло жаркою крапивойИз-под окна открытого, и звон,Торжественный и празднично-счастливый,Напоминал, что в должный срокПойдет он по аллеям, где струитсяС полей нагретый солнцем ветерокГде золотистый свет дробитсяВ тени раскидистых берез,Где на куртинах диких роз,В блаженстве ослепительного блеска,Впивают пчелы теплый мед,Где иволга то вскрикивает резко,То окариною поет,А вдалеке, за валом сада,Идет народ, и краше всех – она,Стройна, нарядна и скромна,С огнем потупленного взгляда…“Каково было вообще его воздействие на вас?” Да как же это учесть, как рассказать? Когда он вошел в меня, когда я узнал и полюбил его? Но когда вошла в меня Россия? Когда я узнал и полюбил ее небо, воздух, солнце, родных, близких? Ведь он со мной – и так особенно – с самого начала моей жизни. Имя его я слышал с младенчества, узнал его не от учителя, не в школе: в той среде, из которой я вышел, тогда говорили о нем, повторяли его стихи постоянно. Говорили и у нас, – отец, мать, братья. И вот одно из самых ранних моих воспоминаний: медлительное, по-старинному несколько манерное, томное и ласковое чтение матушки: “У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…”, “Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной…”. В необыкновенном обожании Пушкина прошла вся ее молодость, – ее и ее сверстниц. Они тайком переписывали в свои заветные тетрадки “Руслана и Людмилу”, и она читала мне наизусть целые страницы оттуда, а ее самое звали Людмилой (Людмилой Александровной), и я смешивал ее, молодую, – то есть воображаемую молодую, – с Людмилой из Пушкина. Ничего для моих детских, отроческих мечтаний не могло быть прекрасней, поэтичней ее молодости и того мира, где росла она, где в усадьбах было столько чудесных альбомов с пушкинскими стихами, и как же было не обожать и мне Пушкина, и обожать не просто, как поэта, а как бы еще и своего, нашего?
– “Вчера за чашей пуншевою с гусаром я сидел…” – с ласковой и грустной улыбкой читала она, и я спрашивал:
– С каким гусаром, мама? Дядя Иван Александрович тоже был гусар?
– “Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я…” – читала она, и опять это чаровало меня вдвойне: ведь я видел такой же цветок и в альбоме бабушки Анны Ивановны…
А потом – первые блаженные дни юношества, первые любовные и поэтические мечты, первые сознательные восторги от чтения тех очаровательных томиков, которые я брал ведь не из “публичной библиотеки”, а из дедовских шкапов и среди которых надо всем царили – “Сочинения А. Пушкина”. И вся моя молодость прошла с ним. И то он рождал во мне те или иные чувства, то я неизменно сопровождал рождавшиеся во мне чувства его стихами, больше всего его. Вот я радостно просыпаюсь в морозный день, и как же мне не повторить его стихов, когда в них как раз то, что я вижу: “Мороз и солнце, день чудесный…” Вот я собираюсь на охоту – “и встречаю слугу, несущего мне утром чашку чаю, вопросами: утихла ли метель?”. Вот зимний вечер, вьюга – и разве “буря мглою небо кроет” звучит для меня так, как это звучало, например, для какого-нибудь Брюсова, росшего на Трубе в Москве? Вот я сижу в весенние сумерки у раскрытого окна темной гостиной, и опять он со мной, выражает мою мечту, мою мольбу: “О, Делия драгая, спеши, моя краса, звезда любви златая взошла на небеса…” Вот уже совсем темно, и на весь сад томится и цокает соловей, а он спрашивает: “Слыхали ль вы за рощей в час ночной певца любви, певца своей печали?” Вот я в постели, и горит “близ ложа моего печальная свеча”, – а не электрическая лампочка, – и опять его словами изливаю я свою выдуманную юношескую любовь: “Морфей, до утра дай отраду моей мучительной любви!” А наутро чудесный майский день, и весь я переполнен безотчетной радостью жизни, лежу в роще, в пятнах солнечного света, под сладкое пенье птиц, – и читаю строки, как будто для меня и именно об этой роще написанные:
В роще сумрачной, тенистой,Где, журча в траве душистой,Светлый бродит ручеек!..А там опять “роняет лес багряный свой убор и страждут озими от бешеной забавы” – от той самой забавы, которой с такой страстью предаюсь и я. А вот осенняя, величаво-печальная осенняя ночь и тихо восходит из-за нашего старого сада большая, красновато-мглистая луна: “Как привидение за рощею сосновой луна туманная взошла”, – говорю я его словами, страстно мечтая о той, которая где-то там, в иной, далекой стране, идет в этот час “к брегам потопленным шумящими волнами”, – и как я могу определить теперь: Бог посылал мне мою тогдашнюю муку по какому-то прекрасному и печальному женскому образу или он, Пушкин?
А потом первые поездки на Кавказ, в Крым, где он – или я? – “среди зеленых волн, лобзающих Тавриду”, видел Нереиду на утренней заре, видел “деву на скале, в одежде белой над волнами, когда, бушуя в бурной мгле, играло море с берегами” – и незабвенные воспоминания о том, как когда-то и мой конь бежал “в горах, дорогою прибрежной”, в тот “безмятежный” утренний час, когда “все чувство путника манит” —
И зеленеющая влагаПред ним и плещет и шумитВокруг утесов Аю-Дага…К воспоминаниям о Толстом
Прочел “Встречи с Толстым” Н.А. Цурикова, напечатанные в “Возрождении”. Очень ценные и хорошие статьи.
Цуриков прав, что воспоминаниям о Толстом уже конца-краю нет. Но много ли и до сих пор среди этих воспоминаний таких, где бы Толстой чувствовался по-настоящему? В воспоминаниях же Цурикова он чувствуется необыкновенно живо.
Большинство писавших о Толстом принадлежали к среде совсем другой, чем Толстой, говорит Цуриков. И мне хочется прибавить: вот в этом-то и вся беда. Другое дело – Цуриковы. И так бы хотелось, чтобы “Встречи с Толстым” не затерялись среди прочих произведений этого рода.