Ричард Олдингтон - Смерть героя
– Я рад, что вы терпеть не можете своих родителей, по крайней мере мать. Очень важно не закрывать глаза на такую неприязнь, ведь, в конце концов, она вполне естественна. Почти все животные не выносят своих детенышей, когда те становятся взрослыми. Помню, я часто наблюдал, как молодые малиновки забивают насмерть своего отца, и думал, что это очень правильно. Но людям надо бы уничтожать матерей. Мужчины иногда все-таки оставляют друг друга в покое.
– Ну, тут отчасти виновата эта ужасная жизнь, ограниченная пресловутым домашним очагом. Бедные женщины просто не могут иначе. Им навязан этот самый очаг, и никуда от него не денешься.
– Ошибаетесь. Наверно, женщины сами без него жить не могут. Просто поразительно, до чего люди трусливы, все панически боятся жизни. Это уловка правительств, узаконенное мошенничество. – Джордж снова оседлал любимого конька. – Всякое государство построено на том, что мужчина обязан содержать своих детей и женщину, которая производит их на свет. Государству по разным причинам нужны дети, нужны все новые и новые «граждане». Государство эксплуатирует любовь мужчины к женщине и его нежность к ее детям, – причем даже она сама не всегда знает, он ли отец этим детям. И вот женщину учат твердить одно: «Будь осторожен, будь осмотрителен, никого не задевай, помни, твой первый долг – обеспечить меня и детей, ты обязан нас прокормить, так смотри же будь осторожен!» И вот бедняга муж очень скоро присоединяется к бесчисленной армии добропорядочных буржуа – обладателей загородного домика и сезонного билета…
– Почему вы так кипите благородным негодованием? – засмеялась Элизабет.
– Я не киплю. Просто почти все время живу один. Много думаю о разных разностях, но мне почти никогда не случается с кем-нибудь поговорить. У большинства моих блестящих знакомых, вроде того же Апджона, главная тема разговора – их собственная персона, ни о чем другом с ними не побеседуешь. А мои не блестящие знакомые только возмущаются и укоризненно качают головами. Для них я – неисправимый грешник и пропащая душа, – как же, читаю Бодлера! Вы заметили, британский буржуа суеверно боится всего «галльского», он убежден, что от французов исходит одна только похоть и разврат. Сколько я ни старался втолковать им, что поэзия Бодлера прекрасна и куда более одухотворена и «возвышенна», говоря их же паршивым ханжеским языком, чем весь этот трижды клятый вздор в духе нонконформистов, баптистов и Армии спасения…
Но Джорджу так и не довелось закончить свою обвинительную речь: к ним подошла кроткая миссис Шобб.
– Простите, что я вас прерываю, мистер Уинтерборн. Элизабет, милочка, вы знаете, который час? Боюсь, как бы вы не пропустили последний автобус, я ведь обещала вашей милой матушке за вами присмотреть…
Тут Джордж и Элизабет с удивлением и даже с некоторым смущением увидели, что студия почти опустела. Гости разошлись, а они и не заметили этого, увлекшись изучением друг друга. Разумеется, в таких случаях важно не то, что говорится, но то, что остается несказанным. Разговор – это просто «видимость», распусканье павлиньего хвоста, своего рода щупальца, осторожно ведущие разведку. Влюбленные подобны зеркалам – каждый восторженно созерцает в другом собственное отражение. Как сладостны первые проблески узнавания!
Элизабет вскочила, едва не опрокинув маленький столик.
– О Господи! Я и не думала, что уже так поздно. Мне надо бежать. До свиданья, мистер… мистер…
– Уинтерборн, – подсказал Джордж. – Но, если вам надо в Хэмпстед, разрешите, я провожу вас до Тотнем Корт Роуд и посажу на хэмпстедский автобус. Мне это по дороге.
– Да-да, Элизабет, – подхватила миссис Шобб. – А то я буду беспокоиться, как вы пойдете по городу одна в такой поздний час. Вдруг с вами что-нибудь случится?
– Ну что с нею может случиться? – презрительно сказал Джордж, всегда готовый отстаивать женскую эмансипацию. – У нее хватит ума не попасть под колеса, а если кто-нибудь на нее покусится, она крикнет полицейского.
– Ужасно, грубый и невоспитанный молодой человек, – вздыхала миссис Шобб, пока Элизабет одевалась. – Но они теперь все такие. Мне кажется, они ни-че-го не уважают, даже к женской чистоте у них нет ни-ка-кого уважения. Просто не знаю, можно ли вас с ним отпустить, Элизабет.
– О, не беспокойтесь. И потом, он мне даже нравится. Он очень забавный. Я позову его к себе в студию на чашку чая.
– Эли-за-бет!!
Но Элизабет была уже у двери, где ждал Джордж. Гости все разошлись, кроме Апджона и Уолдо Тобба. Последний обрывок их беседы достиг ушей Джорджа:
– Я хочу сказать, понимаете ли, вы берете супрематизм, и, я хочу сказать, понимаете ли, это уже кое-что…
И точно звон Большого Бена над спящим Лондоном, раздалось последнее Тоббово глубокомысленное, протяжное, изысканное:
– О-о.
3Этот ничем не примечательный вечер и ничем не примечательный разговор с Элизабет круто повернули жизнь Джорджа. Вечер этот, разоблачивший внутреннюю сущность его знакомцев и царящую в их компании скуку, укрепил нарастающее отвращение Джорджа ко всем этим высокоумным бандитам. Своекорыстие, правда, присуще всему свету, но особенно отталкивает в тех, кто, казалось бы, не должен до него опускаться… конечно, почему бы хорошему художнику или писателю и не преуспеть, – но как подумаешь, сколько интриг требуется в наши дни для успеха, поневоле отдашь предпочтение тому, кто не силой пробивает себе дорогу. Тщеславие не становится менее отвратительным оттого, что для него есть какие-то основания, хотя непостижимо, чем тут гордиться, если печатаешь книги или выставляешь картины, – ведь в одной только Англии ежегодно выходит в свет две тысячи романов, а в Париже каждый год выставляют десятки тысяч полотен. Сплетни и пересуды остаются сплетнями и пересудами, даже если они и не лишены остроумия и жертвы их занимают более или менее видное место в том крохотном мирке, что получает – или высокомерно отказывается получать – газетные вырезки. Джордж полагал, что не столь важно, которая талантливая леди сожительствует с тем или иным знаменитым джентльменом. Его это так мало интересовало, что он тотчас забывал большую часть услышанных сплетен, а то немногое, что помнил, не трудился кому-либо повторять. Когда вам расскажут, захлебываясь от удовольствия и поблескивая маслеными глазками, что некий ваш добрый знакомый удрал с любовницей художника Снукса, а знаменитый импресарио Покок отпраздновал рождение своего двадцать пятого незаконного ребенка, и вы ответите: «А какое это имеет значение?» – люди почему-то очень обижаются: еще бы это не имело значения! А к чему самозабвенно копаться в личной жизни великих людей? Она так же убога, как и жизнь первого встречного.
Во всяком случае, человек искусства – далеко не столь важная персона, как он сам воображает. Напрасно Бодлер уверял, будто человек может три дня прожить без пищи, но ни дня – без поэзии, это все вздор, пустая похвальба. Быть может, это справедливо для самого Бодлера, но уж никак не для всего человечества. В любой стране не так уж много найдется людей, интересующихся искусством, да и те по большей части просто ищут развлечения. Если бы всех художников и писателей какого-нибудь государства внезапно унесла чума египетская или обратил в прах ниспосланный свыше ангел мщения, большинство граждан даже не заметило бы потери, – разве что газеты подняли бы шумиху по этому поводу. А вот попробуй булочники забастовать недельки на две… Будь я миллионером, я, развлечения ради, платил бы всем гордым жрецам искусства пятьсот фунтов в год с условием, чтобы они замолчали. Авторское право на эту идею готов уступить всем желающим.
Наш юный друг был, разумеется, полон прекраснейших иллюзий, он верил, что искусство превыше всего и художник вознесен над прочими смертными на головокружительную высоту. Но были у него и два здравых соображения. Первое – что художник, как и всякий человек, должен делать свое дело возможно лучше и не поднимать при этом лишнего шуму; второе – что разбираться в искусстве и самому работать в какой-либо его области – значит прежде всего совершенствовать свой ум, остроту восприятия, набираться опыта, делать свою жизнь все ярче и полнее. Сплетнями, нелепым чванством и стремлением во что бы то ни стало сделать карьеру ничего этого не достигнешь. Поэтому он был совершенно прав в некотором своем презрении к гостям мистера Шобба. Жизнь Руссо-Таможенника бесконечно достойнее уважения, чем существование какого-нибудь модного портретиста, который рыщет в светском обществе, навязываясь высокопоставленным заказчикам.
В автобусе, который вез их от Холланд-парка к Тотнем Корт Роуд, Элизабет и Джордж продолжали рассуждать. Как и полагается неугомонной молодости, они были преисполнены здравого смысла. Совершенно ясно, сказал Джордж, что они далеко превзошли своих отцов и дедов, они твердо знают, как избежать прискорбных ошибок и нелепых промахов предыдущих поколений, и уж конечно, их жизнь будет полна радости и глубокого смысла. Боюсь, что всякого, кто в двадцать лет не был во власти этих приятных заблуждений, по классификации Джорджа следует отнести к разряду жалких кретинов. Молодость несравненно ценнее, чем опыт, и уж конечно, молодежь умней искушенных и видавших виды стариков. Что может быть поразительней и трогательней доброты и снисхождения, с какими молодость смотрит на тупоумие старших. Ибо – на этот счет можете не сомневаться – даже величайшие умы с каждым годом тускнеют, и человек прекраснейшей души к сорока годам становится мерзок. Подумайте, сколько огня, блеска, вдохновения было в гениальном молодом генерале Бонапарте и каким выродившимся тупицей был император, с позором отступавший от Москвы. Народ, полагающийся на мнимую мудрость шестидесятилетних старцев, безнадежно выродился. Аттиле было всего тридцать лет, когда он одержал победу над дряхлым Римом, по крайней мере, ему следовало быть не старше.