Превращение (сборник) - Кафка Франц
Больше всего он сердился — и в этом крылась главная причина его недовольства своей должностью, — когда слышал, каким его себе представляют люди: будто он непрерывно разъезжает со своим трезубцем между морскими валами. А на самом деле он сидит здесь, в глубине Мирового океана, и занимается расчетами; время от времени он ездит в гости к Юпитеру, и это — единственное развлечение в его однообразной жизни, хотя чаще всего он возвращается из таких поездок взбешенный. Таким образом, он морей почти не видел, разве только во время поспешного восхождения на Олимп, и никогда по-настоящему не разъезжал по ним. Обычно он заявляет, что подождет с этим до конца света; тогда, вероятно, найдется спокойная минутка, и уже перед самым-самым концом, после проверки последнего расчета, можно будет быстренько проехаться вокруг света.
Содружество[13]
Нас пятеро друзей, однажды мы вышли из дома, один за другим, сначала вышел один и стал у ворот, затем вышел другой, вернее, выскользнул, легко, как ртутный шарик, и встал неподалеку от первого, затем третий, четвертый, потом пятый. В конце концов мы все стояли в ряд. Люди заметили нас, показывали пальцами и говорили: «Вон те пятеро вышли только что из этого дома». С тех пор мы живем вместе, и это была бы мирная жизнь, если бы постоянно не вмешивался шестой. Он ничего плохого нам не делает, но он в тягость, и этого достаточно; зачем он навязывается, когда видит, что его не хотят. Мы пятеро тоже прежде не знали друг друга, и если уж на то пошло, до сих пор не знаем, но то, что допускается между нами, что можно нам, того нельзя шестому, то не допускается для него. К тому же нас пятеро, и мы не желаем, чтобы нас стало шестеро. Какой смысл тогда в нашем совместном пребывании, оно и для нас не имеет смысла, но мы-то уже вместе, а нового объединения не хотим именно потому, что уже имеем опыт. Но как все это объяснить шестому, долгие объяснения будут значить, что мы едва ли не приняли его в наш круг, нет, уж лучше мы ничего не будем объяснять, просто не примем его. Как бы он ни надувал губы, мы оттолкнем его локтями, но вот беда, как его ни отталкивай, он все равно возвращается.
Ночью[14]
Погрузиться в ночь, как порою, опустив голову, погружаешься в мысли, — вот так быть всем существом погруженным в ночь. Вокруг тебя спят люди. Маленькая комедия, невинный самообман, будто они спят в домах, на прочных кроватях, под прочной крышей, вытянувшись или поджав колени на матрацах, под простынями, под одеялами; а на самом деле все они оказались вместе, как были некогда вместе, и потом опять, в пустынной местности, в лагере под открытым небом, неисчислимое множество людей, целая армия, целый народ, — над ними холодное небо, под ними холодная земля, они спят там, где стояли, ничком, положив голову на локоть, спокойно дыша. А ты бодрствуешь, ты один из стражей и, чтобы увидеть другого, размахиваешь горящей головешкой, взятой из кучи хвороста рядом с тобой. Отчего же ты бодрствуешь? Но ведь сказано, что кто-то должен быть на страже. Бодрствовать кто-то должен.
Отказ[15]
Когда, повстречав красивую девушку, я прошу ее: «Будь добра, пойдем со мной!» — а она молча проходит мимо, этим она как бы говорит: «Ты не герцог с победно-звонкой фамилией, не широкоплечий американец с осанкой индейца, с дивным разлетом твердо посаженных глаз, со смуглой кожей, омытой ветрами саванн и водами рек, бегущих к саваннам, ты не странствовал к Великим озерам и по ним, загадочным, бескрайним, раскинувшимся неведомо где. Так с какой стати, скажи на милость, мне, красивой девушке, с тобой идти?»
«Но ты забываешь — тебя тоже не катит по переулку плавно покачивающийся автомобиль, и что-то я не вижу втиснутых в ладные костюмы кавалеров твоей свиты, что, благоговейно осыпая тебя хвалами и почестями, следуют за своей госпожой строгим полукругом; твои груди аккуратно упрятаны под корсетом, но твои ноги и бедра с лихвой вознаграждают тело за эту вынужденную стесненность; на тебе платье из тафты с плиссировкой, какие, спору нет, весьма радовали нас еще прошлой осенью, но сейчас, в такой-то старомодной хламиде, чему ты улыбаешься?»
«Что ж, мы оба правы, и чтобы не убеждаться в этом окончательно и бесповоротно, не лучше ли отправиться домой каждому поодиночке — не так ли?»
К вопросу о законах[16]
Наши законы известны не многим, они — тайна маленькой кучки аристократов, которые над нами властвуют. Мы убеждены, что эти старинные законы в точности соблюдаются, но все же чрезвычайно мучительно, когда тобой управляют по законам, которых ты не знаешь. Я имею при этом в виду не различные истолкования и тот ущерб, который наносится людям, когда в истолковании законов участвует не весь народ, а только единицы. Может быть, этот ущерб и не так уж велик. Ведь законы идут из глубокой древности, над их истолкованием люди трудились века, так что само истолкование теперь обрело силу закона, и хотя возможности свободного истолкования еще существуют, они уже стали весьма ограниченными. Нет никаких оснований предполагать, чтобы аристократия в угоду своим интересам допускала истолкования не в нашу пользу — ведь законы и так были с самого начала установлены в пользу аристократии, они на аристократию не распространяются, потому, видимо, и отданы целиком в ее руки. Конечно, в этом есть известная доля мудрости — кто же сомневается в мудрости древних законов? — но для нас в этом есть и мука, что, вероятно, неизбежно.
Да и существование этих мнимых законов — только предположение. Лишь по традиции принято считать, что они существуют и доверены аристократии как тайна, но это всего-навсего традиционный взгляд, заслуживающий признания в силу своей древности и ничего больше, ибо самый характер этих законов требует, чтобы их возникновение сохранялось в тайне.
Но если мы, в народе, внимательно проследим действия аристократии с древнейших времен, если мы, располагая записями наших предков по этому поводу, добросовестно их продолжим и среди бесчисленных фактов найдем как бы основные линии, позволяющие заключить о тех или иных исторических решениях, и если мы на основе этих тщательнейшим образом отобранных и систематизированных выводов попытаемся что-то установить для настоящего и будущего, то все это окажется весьма шатким, скорее игрою ума, ибо тех законов, которые мы стараемся отгадать, быть может, вовсе и не существует. Есть маленькая партия, которая действительно так думает и пытается доказать, что если закон и существует, то он может гласить лишь одно: все, что делает аристократия, — закон. Эта партия видит только произвольные установления аристократии и отвергает народную традицию, приносящую, по мнению этой партии, лишь ничтожную и случайную пользу, а чаще всего серьезный вред, так как порождает в народе перед лицом грядущих событий ложную, обманчивую и легкомысленную уверенность. Такой вред нельзя отрицать, но подавляющее большинство нашего народа видит его причину в том, что традиция далеко не все охватывает, ее нужно исследовать гораздо глубже и даже содержащийся в ней материал, как бы он ни был огромен, все же слишком недостаточен, и должны еще пройти века, прежде чем она все охватит; унылость этих перспектив озаряется в настоящем лишь верой в такие времена, когда наконец наступит пауза, завершатся следования традиции, все станет ясно и закон будет принадлежать только народу, а аристократия исчезнет. Это говорится не с ненавистью к аристократии, отнюдь нет, и ни с чьей стороны ее нет. Скорее ненавидим мы самих себя за то, что нам еще нельзя доверить закон. Поэтому и упомянутая партия, в известном смысле весьма соблазнительная, не верит, по сути дела, ни в какой закон и осталась такой немногочисленной, ибо она в полной мере признает аристократию и ее право на существование.