Андрей Белозёров - Люди до востребования
Где-то в стиснутых зубах у меня хрустнула пломба. Я вжался в чугунные прутья, прибитый светлыми пятнами возбужденных лиц, став тенью у ног спустившейся по трапу «фабрики».
4. Полые люди
Я истекал словесами. Брюзжал. Почему? Наверное, я, невостребованный писака, и сам бы хотел сходить по тому трапу. Я, взмокший от своей неизвестности, считал себя и более достойным внимания, чем эти, соевоголосые. Я взращивал искусство трудоемко, медленно, а они топтали его и не замечали даже. Я был Сальери, а они - какие-то абсурдные Моцарты. И от абсурдности я брюзжал.
- Это оскорбительно, вдвойне оскорбительно, чем просто шоу-бизнес, - выговариваю Анне на следующий день, - эти какашки заворачивали в фантики беззастенчиво на глазах у всего народа. Вот, мол, мы из чего угодно сделаем, мы, профессионалы, а вы ссаться будете, и теперь, мол, ешьте, хавайте. Оскорбительны эти ядреные телки, мальчики с тщедушным пидорским подвыванием, глагольная рифма, три ноты, размазанные на четыре четверти. Им самим-то не стремно звать себя полуфабрикатами, а? слушать подобострастно этих... поучения таких же уродов, только старых, заматеревших в своем уродстве.
- Напиши про это.
- Да что писать! Мастурбировать, блядь. Другие понаписали, без меня. Или про желчь свою? Как я регулярно смотрю по телевизору «фабрику» и плююсь в их елейные рожи. И испытываю глубочайшее удовлетворение. Нехер тут писать, комплексы свои тиражировать. Плакаты надо писать. И к стадиону до начала концерта. Долой, блядь! Верните человеку чувство брезгливости. Чутье на пошлость.
- А давай плакаты. Нарисуешь?
- Ага... Кто пойдет? Кто у нас остался? Кому это нужно. Мы вдвоем? Смешно это, и стыдно... с плакатами.
- Эх, смешно... А знаешь, единственное, что мы можем противопоставить? Напиши слова к песне, такие, чтобы те же, кто сейчас на стадионе будут, потом эту песню твою в парке под гитару... И слушали, проникались...
- Смешно это.
- Или подпевали... Простую, но не пошлую... Нет?
- Ты поэт у нас, тебе и карты. Пиши. Кто только петь будет. Вон барды сидят кружком и бренчат друг другу. А в парке чего-то не слышно их, там от «сектора газа» и «красной плесени» скупая юношеская слеза льется, а не от глубин твоих душевных.
Аня кротко улыбается, опустив бледно-серые глаза, цвет из которых словно вымыла река долгой жизни. В ее 20 противоестественно старушечьи черты проступают на лице. Если ее длинные растрепанные волосы станут вдруг седыми, получится безумная старуха из какого-нибудь черно-белого фильма.
Мы с Аней - две дряблые души, два полых человека без ядра и набитые сеном из трав, некогда горьких, пьянящих. Но кровь этих трав вышла из нас сквозь раны на сердце. Мы только ходим, смотрим, как все разлагается, рассыпается, и повторяем: как было хорошо. Два привидения, кормящиеся обрывками собственных строчек, когда-то написанных, и несобственных, которые когда-то трогали душу; лоскутками воспоминаний: былой бережок, где так звонко пелось, былые качели, на которых мы, казалось, мир раскачали под собой, былая злость, былая радость...
Ненавижу - так. Ненавижу перестановки слагаемых, потому что не «все одно», потому что - меняется. Ненавижу - «и это пройдет», занявшее все полости в душе моей, оно гравируется теперь не на кольцах, а на лице всякой вещи и человека. Не должно проходить! Не «одно к одному», не «все кошки серы», жизнь не театр вам. Ненавижу философского отстранения, груды модных пособий о том, как прошмыгнуть по жизни и не замарать калош. Хочу марать и ненавижу актерство.
Впрочем, ненависть моя слабосильна и скоротечна - уже прошло. Не проходит лишь то, что все проходит.
Мы сидим с Аней, понимающе улыбаемся и курим одну за другой, чтобы как-то убить и растянуть одновременно выпавшее нам на долюшку время.
5. Прогулка
Утро, говорят, вечера мудренее. Утром надо с новой силой вставать, солнышко встречать. А тут поясница ноет, гравитация к полу гнет, выставляешь ей, словно волнорез навстречу волнам, позвонок у основания шеи, а она льется сверху на нас, людей, превращая со временем в оплывшие комки - провисают щеки и подбородки, опускаются плечи, груди у женщин текут вниз двумя каплями по огарку свечи. А в желудке все узлом, во рту погань. От стакана чая, равно как и от сигареты, - блевать хочется. Глазу положить не на что - от всего омерзение, и от нас, людей, в особенности. А людей нужно любить.
И значит, я снисхожу по подъездной лестнице во внешний мир. Хотя это просто прогулка до магазина, что в ней - пересек улицу и протопал пару кварталов, но, как и любая другая прогулка, она сопряжена с разнообразными душевными ранениями, томлениями и переживаниями, стерегущими за каждым углом.
Сейчас еще зима, сейчас не так сложно. Но вот придет весна. Покровы, срамные места прикрывавшие, будут таять, язвы прогалин изуродуют белое, и оно уйдет, обнаружив под собой собачьи какашки и разных мертвяков. Мертвяки разморозятся, отмякнут, разомнут суставы и начнут снимать с себя одежды, смердеть похотью.
Где тут справедливость - лето находит в зиме столь благородную смерть, как царевна в хрустальном гробу, а зима дохнет непристойно, в судорогах, отошедших водах и грязи... Я тоже буду вариться в самом котле весны - таять, вонять, болезненней спотыкаться о каждое лицо. Так малопривлекательная девица, попадаясь на пути, радует глаз, поднимает настроение, а если подобная особа еще и под руку с парнем - я в цвету, ведь не я там с ней. Но шагов двадцать вперед: и настроению суждено поменять вектор - навстречу вихляет восхитительная телка, мечта поэта, только мимо поэта, а следом - еще лучше, да с каким-то совсем уж задрипанным ублюдком. Такой раны мне не снести - я в глубоком унынии. Зимой легче, зима - это отсрочка, которую я сам себе даю, отпуск, на время которого я могу возвышаться над миром, говорить, вот ты, мир, у ног моих, а я зна-а-аю суть твоих механизмов. А потом, бух - и ты в котле, со своей похотью, комплексами, желанием самоутвердиться, как у всякого о двух ногах и со всем, что между.
А для честолюбия нет ничего сквернее плохо одетой дурнушки, взявшей вас под руку, увы, это механизм...
Еще странно, очень странно украдкой наблюдать свою прогулку в витринах магазинов. И витрины доказывают тебе, что ты есть, что ты занимаешь определенное место в мире вещей, и, следуя закону Архимеда, хоть малость, но выдавливаешь мировой воды, и так же невозмутимо витрины отражают твоих соперников по бытию, которые тоже выдавливают... И там, в витринах, идет настоящая война, все друг друга выдавливают, а отвернешься - и снова ты иллюзорный объектив, плывущий над утоптанным снегом на тротуаре.
Так я вплываю в магазин, беру «Кавказа» и пачку сигарет. Плыву обратно.
Все это столь прискорбно - сосуществовать, превращать прогулку в войну, а затем, выпив, мечтать о золотом веке и родстве душевном.
Вот Горька, он мог взять меня за руки, под руку, и не боялся, что сзади кто-нибудь начнет хихикать, решив, что мы пидоры. И решали, а я вырывался и говорил: «ну что ты, социум ведь», и тоже хихикал, по-пидорски гаденько - кривлялся, топтал родство...
Отравленный век... Где ты, Горька, сейчас бы мне твоих рук...
6. Кора и Горька
Всем хочется востребования. Все ищут круга по интересам. Но пока не попадешь туда - не поймешь, что и этот круг замкнут.
Так четыре года назад я оказался на собрании молодежного литобъединения. Я тогда еще одолеваем был романтической идеей фикс - влюбиться в красивую такую, стройную, ясноглазую поэтессу, которая своими большими ясными глазами читала б мою душу, и мы бы понимали друг друга с полувзгляда. И я бежал бы с ней, бежал рука об руку по ночным крышам города, телеграфным проводам, лунным дорожкам и прочей чепухе подальше от ухмылки действительности.
Оказавшись на месте, а дело было в выставочном зале, я понял, что красивые и стройные сидят не здесь, в душном помещении, насильственно окультуренном при помощи поделок, картинок, благообразной старушки и расстроенного пианино с западающими клавишами. Лживые степи, розы и рожи в рамах прикрывали черные дыры, этот закуток культуры был неказист, комичен и выпадал из жизни, городился от нее стеллажами с глиняными безделушками, был цветастой латкой на дыре, которая находилась на месте искусства. А вокруг осадным кольцом стояли гриль-, диско-, пивбары, и стройные-красивые сидели именно там, и не было там лживости, они честно наливались пивом, маслились жирной курятиной, им не нужно было страдать и писать стихов о любви - их любили вполне.
И думая о тех, что вне, я сидел на полированной скамеечке и слушал о том, как дышится любовью, от которой до ненависти шаг.
Но время от времени приходили двое - оба в очках - один с анархистской небритостью, другая с рассеянным щенячьим взглядом. Впервые увидев их, я решил, что это сектанты, потому что словно два столпа света над ними стояло, и мирская грязь к ним не липла. И когда было уже невмочь, они подарили мне очередной круг, весьма спасительный на тот момент. Я набился к ним на чай - странное дело, чай тогда был в ходу чаще водки - и стал ходить к ним регулярно, не мыслил без них дальнейшей жизни.