Василий Гавриленко - Последний поезд
Выплеснулась жидкость, запахло бензином. Потом кто-то чиркнул спичкой.
Взметнувшееся к небу пламя озарило Поляну, стрелков, поезд. Стрелки торжествующе завопили.
Огонь плясал на трупах; отчетливо виднелись головы, ноги, руки, туловища, трещали волосы, плавился снег.
Точно завороженный, я внезапно шагнул вперед, к костру. Из огненного чрева на меня глядело лицо старухи, оно показалось мне знакомым. Черные от копоти губы изгибаются и зовут: «Иди ко мне, и мне станет легче, раздели со мной мою боль». И я сделал еще один шаг.
Сильные руки сжали мои плечи; рывок назад.
Я увидел перед собой перекошенное лицо командира зачгруппы.
— Что ты, ядри твою мать, делаешь, конунг? Поджариться захотел?
В вагоне я прилег на кровать. В груди — пустота. В ноздрях — запах костра. Меня вырвало.
Мало-помалу боль в голове отступила. Я увидел старательную спину Николая, вытирающего с пола блевотину.
— Я сам.
— Это моя работа, конунг, — во взгляде Николая любопытство вперемешку с тревогой: не ожидал, что конунг может проявить слабость?
Преодолевая ломоту в теле, я поднялся.
— Зачем ты, конунг?
— К черту.
Я подошел к сейфу.
Скрипнув, металлическая дверца явила горку белых пакетиков. Я просунул руку в щель между горкой и крышкой сейфа и выудил зеленую бутылку с удлиненным горлом, заткнутую огрызком свечи.
Присел к столу.
Я знал, что по крышам вагонов, перебегая с одного на другой, змеятся снежные вихри, что многие стрелки спят, а те, кто не спит, играют в потрепанные грязные карты либо дерутся за место у печки. Кто-то грызет тварку, кто-то в сотый раз перебирает и смазывает АКМ, кто-то дрочит, кто-то скрипит зубами; кого-то мучает болезнь, кого-то ломка. Мне нет до них дела, даром, что я несу за отряд ответственность перед Лорд-мэром…
— Николай! Брось тряпку и садись.
Не говоря ни слова, Николай подошел и опустился на полено напротив меня.
Я наполнил две жестяные кружки зеленкой. Одну протянул Николаю, из другой, не поднимая головы, отхлебнул.
В носу сразу засвербело, и чтобы не закашляться раньше времени, я закинул подбородок и вылил в рот пойло. Глаза едва не выпрыгнули из глазниц прямо на стол; я нащупал дрожащей рукой кусок тварки, и принялся работать челюстями. Убийственная горечь зеленки сменилось теплотой, разливающейся по телу, точно река по весне.
— Хорошо, — крякнул я, с удовольствием отметив пустую кружку в руке Николая, его покрасневшее лицо и заблестевшие глаза. Не давая рассеяться теплу, я наполнил кружки по новой. Зеленка уже не так жгла горло, в животе и груди становилось все теплее.
— Вещь, — слегка заикаясь, проговорил Николай, кивнув на опустевшую бутылку. — Где достал, конунг?
— Украл, — я засмеялся.
Размахнулся и метнул бутылку, метя в приоткрытое окно. Ударившись о стену, бутылка разбилась, забрызгав пол мелкими зелеными осколками.
— П-подберу, к-конунг, — Николай потянулся к тряпке, но я успел перехватить его руку.
— Оставь, Коля. И называй меня Ахматом.
— Хорошо, Ахмат.
— Так-то лучше. Ну, рассказывай.
— Что рассказывать, конунг… э, Ахмат?
— Как тебе у меня?… Хотя нет, п-погоди. Давай, что ли, песню…
Николай неловко улыбнулся.
— Что, не знаешь песен?
— Не знаю, конунг.
— А эту… Что-то бье –о-тся живое и в ка-амне…
— Не знаю.
Николай смутился так, словно петь песни должен каждый стрелок.
— Ну лады, слушай…
Что-то бьется живое и в камне
Перестаньте его дробить!
Может быть, это чье-то сердце,
И оно умеет любить.
Может быть, непорочная дева,
Здесь, рыдая, упала в жнивье,
От предательства окаменело,
Но не умерло сердце ее.
Я с сожалением перевернул кружку вверх дном, несколько прозрачных капель упали на стол. Что за дела? С каких пор зеленка стала прозрачной? Подняв голову, я понял, что это вовсе не зеленка. По впалым, сероватым щекам Николая бежали слезы, задерживаясь в складках кожи, срываясь с подбородка.
— Ты чего, Николай?
Он пробормотал что-то. Отвернулся.
— Николай?
— Это все твоя песня, конунг, — бесцветным голосом откликнулся истопник и тут его, как недавно в лесу, над телом Шрама, понесло.
Он говорил, задыхаясь, коверкая слова, говорил сбивчиво, стремясь скорее, как можно скорее вытеснить из груди ту муку, что терзала его. Я слушал, плохо соображая поначалу, о чем говорит этот тонкошеий стрелок. Медленно, но верно, через хмель и толстокожесть, — смысл его слов дошел до меня, заставив содрогнуться. В отряде, под самым моим носом Машенька пользовался Николаем, как женщиной.
Метель. В воздухе — удушливый запах горелого мяса; на месте костра — куча пепла, в центре которой время от времени возникают красноватые язычки.
Поезд притих, из печных труб не сыплются искры, а поднимается ровными столбиками сизый дымок.
— Что ты задумал, конунг? — голос Николая послышался из-за спины.
— Заткнись.
Этот сопляк уже, похоже, наложил в штаны. Если бы не зеленка, я, возможно, так и не узнал бы о происходящем в моем отряде. Мне захотелось повернуться и разбить Николаю нос, но я лишь ускорил шаг.
Продвагон темен и тих, как преисподняя. Я стукнул по дощатой двери кулаком.
— Кто? — голос Машеньки сонный и злой.
Не отвечая, я постучал снова.
— Я сейчас тебе по башке постучу.
Начальник продвагона появился в дверном проеме, тускло освещенный огнем печки. Я ударил по заспанной роже кулаком, вложив в удар всю силу, на которую способен. Машенька спиной упал в вагон, что-то загремело, должно быть, опрокинулись коробки с пайками. Я вошел, пропустил Николая, закрыл дверь.
— Конунг? — прохрипел Машенька, держась за разбитый рот. Между пальцами показались темные струйки. Он осоловело таращился, еще не понимая, что происходит.
Мало-помалу его взгляд очистился, изумление сменила звериная настороженность.
— Ты ох. ел, конунг?
— Мразь.
Ярость прорвала плотину. Не видя ничего вокруг, я сшиб Машеньку с ног и принялся избивать, не давая отчета, куда именно попадают носы кованых ботинок.
— Конунг, прекрати, — крик Николая донесся до меня из-за границы моей ярости.
Машенька лежал на полу лицом в потолок, в окружении коробок с пайками, рот его пузырился красным. На черепе кожа рассечена, показалась кость, спутанные черные волосы запеклись кровью.
— Возьми, — я достал из-за пояса и протянул Николаю нож.
Он отшатнулся.
— Чего же ты, Николай? Прикончи его, ведь он мучил тебя.
— Спрячь нож, конунг, — пробормотал Николай.
— Уверен?
— Спрячь.
Я сунул нож за пояс.
— Тогда пойдем отсюда.
Однако прежде чем мы покинули вагон, Николай задержался над своим мучителем, плюнул ему в лицо.
— Сволочь, — процедил сквозь зубы.
3. Кастрат
До Твери остался один перегон, и я приказал Олегычу слишком не усердствовать: питеры могли взорвать мост, либо раскурочить железнодорожное полотно.
Стрелки, уже предупрежденные, что в Твери нас ждет отнюдь не зачистка, сидели по вагонам нахохленные, злые, полные нехороших предчувствий. Мои слова о том, что у каждого есть возможность стать героем, первым москвитом, схлестнувшимся с питерами, не возымели действия. Самир буркнул в моем присутствии: «Конунгу известен рецепт нашей смерти». Я предпочел сделать вид, что ничего не услышал.
Я не мог ни в чем винить бойцов, так как ощущение, что мой поезд идет в никуда, не покидало меня, и это несмотря на то, что план внезапной блокировки противника на развалинах города, уничтожения техники, сформировался в моей голове и нельзя сказать, чтобы он был плохим. Но одно дело, — план, другое — его воплощение. Уж очень густыми красками описывал Шрам силу питеров. Да, Шрам. Что же с ним сталось? Неужели его сожрали твари? Удастся ли найти другого осведомителя?
— Николай, ты помнишь Шрама?
Истопник возился у печки, пытаясь всунуть в узкое отверстие толстое полено. Мы с ним, даром, что жили в одной теплушке, разговаривали мало, и каждый раз Николай вздрагивал от звука моего голоса. Вздрогнул он и сейчас, как мне показалось, несколько резче, чем обычно.
— Помню, Ахмат.
Николай, наконец, управился с поленом.
— А почему ты спросил, конунг?
— Почему? Даже не знаю…
Просто не было бы Шрама, и отряд на полных, вовсю раздуваемых Олегычем, парах несся бы к верной гибели. А так… Поборемся. Пожалуй, я погорячился, натравив на следопыта зачгруппу, но сделанного не воротишь, как небу не вернуть летящий к земле снег.