Неизвестно - zolotussky zoil
Если Василий Белов призывает «отрешиться от иллюзий», то Федор Абрамов, как бы соглашаясь с ним, включает в число этих иллюзий и идеализацию мужика. Дневники велись в нелегкие для Абрамова дни, когда он как бы вступил в конфликт с народом, написав и напечатав «Письмо к землякам». Были противники у «Письма» и среди тех, кто, как и Абрамов, посвятил свои произведения деревне.
Да и сам Абрамов, как мы теперь видим, сомневался в пользе своей затеи. Не так- то легко было ему, писавшему о злоключениях и бедствиях народа, защищавшему всю жизнь народ, сказать, что во многих приключившихся с ним несчастьях виноват сам народ. Вот одна из записей в дневнике: «Все в сомнениях насчет письма. Не похожа ли на выпендривание моя затея?
И потом, потом — не отвод ли это грозы от начальства? Не пособничество ли объективно? Может, и пособничество. Да где же выход? Пока народ не возьмется за свои дела сам — ничего не будет. А кроме того, надо, очень надо помыть и поскрести наших людей».
И далее: «Кадение народу, беспрерывное славославие в его адрес — важнейшее зло.
Оно усыпляет народ, разлагает его.
Написать статью.
Культ, какую бы форму он ни принял, — всегда опасен для народа».
Конечно, Абрамов смутно представлял себе, как народ сам будет браться за свои дела, но одно он твердо знал — кивать на дядьку, на начальника, который во всем повинен и, если захочет, то приедет и рассудит, значит обманывать себя.
Он еще более утвердился в этом чувстве, когда увидел, как земляки отреагировали на его «Письмо». Сначала они радовались, даже попрекали Абрамова, что он мало сказал правды, что-то где-то подправили, что-то починили, провели собрания, пошумели... и все пошло по-старому. И вот еще одна запись в дневнике «Подохли еще два теленка-ха-ха... Нет, «Письмо» не прошибает веркольцев.
А как ответили механизаторы на мои призывы? Три раза проехали по подгорью на тракторе с могучей волокушей. На-ко, писатель, посмотри! Плевали мы на тебя. Делали как раньше, так и будем делать.
...У веркольцев одна психология: дайте... И никакого стыда!»
«Чем живет народ?» — спрашивает Абрамов. И отвечает: старики по привычке ворчат — недовольны бесхозяйственностью. Но валят все не на центральные власти, а на местные. «А молодежь и местные власти не ругает. Чего нервы портить?
Платят — и ладно. Мы — работяги, и все».
«Раньше все были помешаны на мебели (стерванты), теперь новое соревнование — у кого больше золота». Золото, ковры. «Полное омещанивание деревни, страны».
Записи Абрамова колеблются между восторженным отношением к народу, к людям из народа и — отчаянием из-за невозможности что-либо сделать, чтоб разбудить народ. «Ах, какие у нас добрые корни! Какой народ!» — восклицает он в одном месте, в другом его чело покрывают тучи: «Думано ли когда, что доживем до поры, когда люди будут тяготиться, проклинать хлеб?.. Дико, дико: хлеб не нужен ни людям земли, ни людям власти. Противоестественность, возведенная в закон... Ужас! Люди проклинают урожай — вот до чего мы дожили».
Достаточно Абрамову встретить хорошего работника, умелого мастера, хозяина, как он ликует, летает душой — в дневники проникает поэзия, родственная поэзии его романов. Но как только он видит запущенных в жито коней, которых людям лень выгнать из хлебов, он падает в настроении. «Влюблен в жизнь безумно, безраздельно», — читаем мы на одной странице «Все, все на свете отвратительно», — на другой.
Абрамов, как он признавался, ездил на Север «за волей». А волю он воспринимал не только как свободу природы, вида, который открывался с высокого берега над Пинегой, но и как свободу творчества личности, в чем бы она ни проявлялась, в каком бы деле ни находила себе применения. Он рассуждает о том, что деревня «чужда личностному началу», а какие переделки ни предпринимай, человек все же делает себя сам. Личность — это не только сильные руки, талант, природный ум, но и способность к «социальному мышлению». У нас, пишет он, социальное мышление в деревне, можно сказать в зародыше.
Именно на это социальное мышление, которое он хотел бы развить, пробудить, вызвать к жизни, и напирает Федор Абрамов. От него он ждет каких-то результатов, каких-то перемен не только в Верколе, но и в стране.
Вот почему его врагом становятся «пассивность» и «равнодушие» и некий социальный идеализм. Посетив места, где была первая на Пинежье коммуна, Абрамов восхищается самоотвержением мужика, который, бросив все — дом, землю и скотину, пошел в коммуну. Он даже видит в этом какую-то загадку русской души: «русские донкихоты, романтики, это крестьяне-то!» А после, узнав, чем привлекла мужиков коммуна, ругает себя: «Философствовал, философствовал, мудрствовал... гадал-гадал, а оказывается все до глупости просто: коммуна жила на всем готовом за счет государства. Горы ржаного хлеба. Тазы масла... Пока государство платило, все жили. А перестало — первыми драпанули партейцы».
Переносясь мысленно от прошлого к настоящему, Абрамов более всего беспокоится о молодежи. Он винится перед этой молодежью в том, что не может ничего о ней написать. Дневники Абрамова тем и прекрасны, тем и прекрасна его исповедь, что она обращена в две стороны: на народ и на саму личность писателя. Думая о необратимых переменах в народе, в крестьянстве, Абрамов с такой же суровостью заглядывает и в свою собственную душу. «Получилась ли моя лучшая книга?» — задает он себе вопрос, имея в виду роман «Дом». И отвечает: «Нет, конечно».
Он несет мысли своих дневников в следующий роман, который хочет посвятить истории России, интеллигенции и народу. «И сейчас надеюсь на роман о России, о путях ее развития».
Записи дневников — как бы черновые записи к этому роману. В нем Абрамов хочет предстать перед самим собой и перед родной деревней чистым от заблуждений, от ложных идеалов, от донкихотства.
Повторяю, к этому донкихотству, он относит и культ народа. Абрамов равно не приемлет и культ личности — если отнести его к определенной эпохе истории — и культ массы, культ большинства, который так же страшен, как и культ кумира.
Вопрос о кумире, об авторитете, об идеале — не праздный для литературы вопрос. Я всегда считал и сейчас готов настаивать на том, что идеалом писателя, его мечтой, примером, который он хотел бы подать людям, является не так называемый положительный герой, не совершенный во всех отношениях персонаж, а сам этот писатель, потому что народ отдает писателю лучшее, что имеет у себя, передает ему, чтоб он этот народ и научил.
Истинный писатель так или иначе герой своего произведения. Литературный герой никогда не получит сверх того, что есть в писателе, что заложено в его личности. Если Гоголь говорил, что он, избавляясь от своих пороков, передал их героям, то он тем самым и создал в своих писаньях положительный образ самого себя, не желающего иметь с этими пороками ничего общего. Проблема героя, проблема идеала — это проблема писателя, и если в писателе есть движение, есть развитие, есть «падения» и «восстания», о которых писал Достоевский, то это залог его бессменного влияния на общество, на публику, на литературу.
Дневники Федора Абрамова, вмешиваясь в хор нашей прозы, открывают душу беспокойную, склонную к самоказни, к пересмотру позиций, к развенчиванию собственных иллюзий. Трудно предсказать, к каким бы утверждениям пришел Абрамов, но то, что он шел, а не стоял, мучительно переоценивал идеи, которые еще вчера ему казались незыблемыми, непреложный факт.
Что же касается Василия Белова, то мне кажется, что он в последнее время остановился. Меня нисколько не страшит неудача Белова, художественная неудача, которую он потерпел, опубликовав «Все впереди». Год назад мы читали его прекрасный рассказ «Такая война» — дар Белова не увял. И как личность Василий Белов не стоит в стороне от того, что происходит в стране. Его голос — среди других голосов — помог остановить переброску рек.
Но как мыслитель, как историк, как социальный писатель Белов буксует. Все, что он высказал в своем романе, он высказывал раньше в статьях, пьесах, городских повестях. В этом смысле он повторяется. Он и в «Ладе» прошел мимо темной стороны в жизни деревни и уклонился от ее описания. Идея лада возобладала тогда над реализмом
И сейчас, перекладывая вину на город, на мировую цивилизацию, на машину и машинную культуру, Белов перекашивает пропорции в картине. Он как бы видит одну ее часть и не видит другой. Он просто не смотрит туда, куда ему не хочется смотреть. Вот отчего «перекашивается» его язык. Вот отчего его роман приобретает прокурорские интонации. «Юпитер, ты сердишься, — хочется сказать Белову, — потому что ты неправ».
Искусство есть примиренье с действительностью, писал Гоголь. Но искусство есть также примиренье действительности. И если в действительности идет война, если ею верховодят вражда и разлад, то кто же, кроме писателя, внесет в нее мир?