Комедия на орбите - Инна Люциановна Вишневская
Французские же события, полные внешнего, внутреннего движения, представлялись поистине драматичными, созданными для эффектной мелодрамы.
Были спутаны понятия драматизма. Свой горячий, прикипевший к душе быт увиделся внедраматическим. События далекие, мало известные писателю, представились материалом драматургическим, сюжетно крепким. И сколько писательских судеб сломалось таким образом, сколько осталось обгорелых талантов, выкорчеванных репутаций, стоило только раз не поверить в «театральность» известного тебе житейского пласта, довериться незнакомым экзотическим эффектам.
Это вовсе не значит, что художник не имеет права взмывать хоть в космос, изображать новые, вовсе несуществующие фантастические реальности. Но, говоря о современности, о людях сегодняшних, он все же будет куда интереснее, куда увереннее, куда интернациональнее, если не разорвет с вскормившей его жизнью, с теми сторонами действительности, которые ближе всего именно этой творческой индивидуальности.
И речь идет не только о Макаенке или других советских драматургах, это же можно отнести и к гениям, к писателям, которым было подвластно все — и земля, и небо, и рай, и ад, для которых не было национальных рубежей, стилистических пределов, тематических границ. И они, начиная подчас в литературе с каких-то неведомых стран, характеров, чувств и событий, находили в себе силы вернуться к родимым пенатам, прикоснуться к своей земле, к своим обычаям, к своим национальным характерам, к своим легендам и песням.
И именно здесь-то ждала их великая слава, именно отсюда-то начинали они свое неостановимое путешествие по странам мира, по домам человечества, по сферам вселенной, по векам бессмертия.
Так когда-то, написав «Ганца Кюхельгартена», поэму из жизни неизвестной, далекой Германии, о человеке сильных романтических порывов, Гоголь-художник вернулся на Украину. Именно после «Ганца Кюхельгартена» с его символико-туманной, среднеевропейской поэтикой потребует Гоголь от своих домашних подробного описания украинских обычаев, кушаний, покроя одежды, местных наречий, непереводимых слов, составляющих аромат и вкус каждого народного языка. Гоголь еще и потому был гениальной личностью, что понял: вне своей народности, не изучив ее досконально, не подарив ей сыновнего «Миргорода» и «Вечеров на хуторе близ Диканьки», нельзя стать самобытным художником, нужным всему человечеству. Не однажды уже обращали внимание исследователи, что и сама гоголевская фантастика национальна, и самый его «черт» — «черт» национальный и по форме, и по содержанию, в нем немало осталось от лукавого украинского кума, хитрого, как бес, норовящего и ближнего надуть, и кобылу втридорога продать, и в шинке пошуметь.
Не то ли самое произошло и с Тургеневым, начинавшим литературный свой путь романтической, звучно-мрачной, средневеково-пышной поэмой «Стенио» и уже через некоторое время явившегося миру великим автором скромных «Записок охотника». Останься он со Стенио, не найди он своих Хоря и Калиныча, совсем, казалось бы, не «литературных» героев тогдашней прозы, Тургенев так и не сделался бы Тургеневым, покорившим все народы, потому что сам был предельно народен.
Нет, я не сравниваю Андрея Макаенка ни с Гоголем, ни с Тургеневым, каждому, как говорится, свое, и богу — богово. Но, не сравнивая полководцев с рядовыми солдатами писательской армии, нельзя в то же время и отделять их друг от друга железным занавесом, не используя плодотворнейший опыт классических жизней для более ясного понимания творческих закономерностей нашего скромного литературного бытия.
Макаенку более чем кому-либо другому надо было вернуться к родным истокам, его дарование было очень круто, очень решительно замешено на дрожжах народности, он и сам словно вырублен из цельного темного дерева в старом могучем бору. И примечательно, что потом чем больше ездил Макаенок по разным странам, а ездил он много, тем все теснее прирастал к родимым местам. Бумеранг писательских интересов, закинутый бог весть куда, неизменно возвращался к Белорусссии и ее людям. И именно поэтому, думается мне, народы не только у нас, но и за рубежами так любовно заинтересовались белорусским крестьянином Колобком из макаенковского «Трибунала».
Но ведь только что я, соглашаясь, приводила слова Иона Друцэ о том, что, если постоянно изображать лишь один свой народ, можно стать провинциальным, местническим, потерять интернациональный масштаб, европейское имя.
Да, я согласна с Ионом Друцэ, потому что он в своем творчестве никогда не изменял породившей его Молдавии, именно здесь брали свои начала и его «Дойны», и его «Каса маре», отсюда, с этой знойно-виноградной земли, взлетали «Птицы его молодости». Дело лишь в том, чтобы национальные характеры не виделись писателю исключительными, чтобы Белоруссия или Молдавия активно вписывались ими в географию мира, в контекст глобальных исторических событий, в карту всемирной политики, чтобы двигались эти республики вокруг солнца вместе со всем земным шаром.
Итак, Андрей Макаенок стоял перед выбором. И выбор этот был нелегким. Его пьесу о Франции времен Сопротивления напечатали в журнале «Полымя», поставили в театре Янки Купалы. Актеры, даже с удовольствием, сыграли некоторые сильные драматические роли из этой пьесы — хотелось как-то сменить суровые краски спектаклей о суровой своей действительности.
Молодого драматурга приметили, можно было бы и продолжать, кое-кто из его коллег так и продолжал, «составляя» свои пьесы, словно коктейли, из обрывков политической информации, случайных газетных заметок, рассказов журналистов, любящих подчас прихвастнуть, чуть прибавить и никак не убавить.
Но и вернуться назад, к фельетонам и одноактным пьесам, не значило двинуться вперед. Вернуться назад, к одноактным пьесам на злобу дня, было бы отступлением. В пьесе «На рассвете» литератор уже взял кое-какие барьеры писательской техники, неизвестные одноактной драматургии.
Надо было сделать рывок, сделать решительное усилие, чтобы двинуться дальше, чтобы не «оправдать» ни одной из сложившихся уже репутаний: ах, Андрей Макаенок, ну да, зто тот одноактник, что пишет о разных случаях в белорусских колхозах; или: ах, Андрей Макаенок, ну да, это тот, кто сочиняет что-то про Париж, где все ходят и «котелках» и веселятся «У Максима».
Однако сделать решительный рывок можно было и по велению таланта, и по велению характера, без характера талант неуправляем, невесом, иногда губителен для личности, разрушителен для человека, не умеющего пользоваться, как расчетливый математик, тем, что нерасчетливо отпустила ему судьба.
Вместе с Андреем Макаенком начинали и другие литераторы, как раз был недолгий период своеобразного «набора» в драматургию, мобилизации новых кадров. Послевоенная действительность так резко отличалась от военной, спаянной единой целью, что непременно должны были появиться новые литераторы, для которых мир после войны был не только продолжением, но и началом жизни, был их юным, собственным, обживаемым миром.
Вместе с Андреем Макаенком начинали