Громов: Хозяин теней. 2 - Екатерина Насута
Подозреваю, что я не сильно лучше. Фуражка всё норовила съехать, то на нос, то на затылок. Сейчас вон вовсе приподнялась от дуновения ветерка и пришлось её ловить, чтоб совсем не улетела.
— Не отставайте, — велел Еремей, не оборачиваясь. — Почти уже. Вона, сейчас вокзал будет.
Вокзал.
Четыре дня прошло с того разговора, который я всё как-то пытался уложить не то в своей, не то в Савкиной башке.
Четыре дня.
Два я лежал пластом, пытаясь в себя прийти. А на третий приключился визит Антона Павловича, блуждающий взгляд которого ясно говорил, что мыслями добрейший целитель где-то весьма далеко, да и вообще соображает он мало.
— М-мёртвый… с-совсем м-мёртвый, — сказал он, так и не рискнув отлипнуть от косяка.
— А то, — согласился Еремей. — И ты, падла, виноватый…
— Я? — удивление искреннее. — Я нет…
— Ты в каком состоянии? Да я жаловаться буду… я… — Еремей перехватил целителя за шкирку и рывком подтянул к кровати, на которой я старательно изображал покойника. Антон Павлович вяло трепыхался, а Еремей тыкал и тыкал носом в мою холодную руку.
А то… льда вон сколько извели. Едва вовсе не отморозили.
И не то, чтобы особо нужда была, но Еремей сказал:
— Мало ли, как эту погань допрашивать станут. Он должен быть уверен, что ты покойник.
Лицо мне тоже побелили, а после посыпали какой-то хренью, вроде как плоть разлагаться стала. Ну а уж вонь обеспечил кусок мяса, сунутый в постель.
В общем, Антона Павловича вывернуло, и Еремей с чувством выполненного долга выставил его за дверь пинками. Теперь наш дорогой целитель даже исповеднику на чистом глазу скажет, что я точно помер.
Потом меня отмывали.
И снаряжали в гроб, который предусмотрительно заколотили, потому как помер я от тёмной заразы, да и был некрещёным, и значится, хоронить меня надобно за кладбищенскою оградой и лучше без посторонних, чтоб зараза на кого не перекинулась.
Нет, Еремей уже просветил, что у Охотников свои обычаи. Но для местных деревянный ящик, от которого характерно пованивало тухлятиной — а что, ударила поздняя жара и покойнику положено было слегка подпортиться — стал вполне себе аргументом.
Провожать собралось немало народу. Не из сочувствия к нам с Савкой, скорее из любопытства:
— А я тебе говорю, что спалят. Как есть спалят! — я не узнал, кому принадлежит этот вот тонкий нервный голос. — Потому как если не спалит, то точно мертвяком вернётся! Проклятый…
Батюшка Афанасий заткнул говоруна, во всяком случае звук затрещины был звонким, а голос — характерным:
— Разошлись вы, отроки… — прогремело на заднем дворе. — Помолимся за душу…
В общем, желающих возражать не нашлось, а потому выезжали мы со двора на скрипучей телеге, запряжённой меланхоличным мерином под многоголосую молитву. Телегой управлял Еремей, желающих помочь ему не сыскалось. А он и не настаивал. Вывез на берег реки. Там-то уже ящик опустили в загодя выкопанную яму, а после и подпалили на радость тем, кто пришёл поглядеть.
Горело…
Не знаю. Не видел. Моё дело было — тихо и ровно лежать в узкой нише, которая обнаружилась в дне телеги. Причём не сказать, чтоб под меня сделана. Что-то в ней и прежде возили, явно незаконное, но мелкое. А потому пришлось распластаться, что та камбала под китом.
Еремей сверху сена кинул.
Шинель свою…
Лучше бы мне дал. Лежать было тесно и жёстко, и ещё шея зачесалась, а потом и всё тело разом, то ли от нервов, то ли от мелкого мусора, который просыпался сквозь щели в дереве и прямо в одежду. Обломки сухих стеблей и вовсе пробивали ткань, царапая кожу, что иглы. Я из последних сил удерживался, чтобы не ёрзать и не чесаться, если не руками, то хоть бы всем телом об доски.
— Славный был парень, — голос Сургата заставил меня застыть. И дыхание прям так перехватило: пришёл, скотина этакая.
Живой!
— Соболезную… ты поэтому уезжаешь? — осведомился он деловито. — Слыхал, ты на паспортную книжицу заявление в управу подал.
— Подал. А ты собаку завёл?
— Собаку?
Вот точно паскуда. Собаку… не тот Сургат человек, чтоб с собаками возиться. Да и кто собаку на похороны тащит?
— Это так… безделица… один знакомый одолжил. Так и сказал, пригляди, друг сердешный, за животинкою, чтоб не потравили ироды какие аль с голоду не подохла. Животинка славная. Учёная. Умная — страсть. Что там в телеге-то?
— Так… приютская. Может, мясо возили, может, ещё чего. Машины-то у них такие, что того и гляди развалятся.
Я вдруг ощутил, что собака рядом, что кружится она возле телеги, явно пытаясь вынюхать… меня?
— Вот сложный ты человек, Еремей… подозрительный… сказал бы, что бумаги надобны, неужто не сделали б? Да с поклоном принесли бы паспорт и сразу бессрочный, как оно офицеру положено…[1] а ты к уряднику, заявку… они ж её месяц мурыжить станут. Пока телеграмму отобьют в столицы, пока там в архивах бумаги твои подымут, пока третье да четвертое чего… оно тебе надо?
— Зато настоящие будут.
— Так и эти настоящие. Бери-бери, не стесняйся… как есть твои. Можешь даже глянуть, что и фотография та, которую подавал.
Это Сургат намекает, что у него и в полиции связи имеются?
— Я не враг тебе, Еремей.
— Да ну?
— Не спорю, всякое меж нас случалось… сидеть.
Это уже собаке, которая сунулась было в телегу, но зафыркала и зачихала.
— Табачок? — уточнил Сургат.
— Так… в карманах лежал. Небось, рассыпался… экий я невнимательный. Но собачонку попридержи, а то ещё попортим животинке нюх, потом тебе претензию выскажут. А всякое случалось, это да… ты, мнится, дела в порядок ныне приводишь.
— Уже привёл, Еремеюшка. Уже… а то оставайся, а? Будем жить, дружить, добра наживать. Прям как в сказке. Я тебя не обижу. Я не Мозырь, что бы ты там себе ни надумал.
Это верно, не Мозырь. И… и не удерживаюсь, позволяю тени выбраться. Очень уж хочется поглядеть на Сургата. Вот остатки души готов в залог поставить, что ни на секунду он в мою скоропостижную кончину не поверил.
Тень прячется в соломе, а потом вовсе соскальзывает под днище, растворяясь в обычной тени, телегой отбрасываемой.
Место…
Берег реки.
Вон костерок