Джон Голсуорси - Пустыня в цвету
Динни с изумлением подняла голову.
– Я знал на Востоке только двоих, кто на это пошел, но оба были французы и мечтали завести гарем.
– Ну, для гарема достаточно иметь деньги.
– Динни, откуда такой цинизм? Мужчины любят, чтобы их прихоти были освящены церковью. Но вряд ли у Дезерта были такие побуждения, – он, если мне не изменяет память, человек разборчивый.
– А разве так уж важно, какая у человека вера? Важно, чтобы люди не мешали друг другу жить.
– Да, но взгляды мусульман на права женщины довольно первобытны. Если жена неверна, мужу ничего не стоит заживо ее замуровать. Когда я был в Маракете, там был один шейх… зверь, а не человек.
Динни зябко повела плечами.
– С незапамятных времен самые чудовищные злодеяния на земле творила религия. Интересно, для чего Дезерт принял мусульманство – неужели для того, чтобы попасть в Мекку? Не думаю, чтобы он верил во что бы то ни было. Однако почем знать, – семейка у них диковатая.
А Динни в это время думала:
«Не могу и не буду о нем судачить!»
– А много ли людей в наши дни на самом деле религиозны?
– В северных странах? Трудно сказать. У нас – не больше десяти – пятнадцати процентов взрослых. Во Франции, и вообще на юге, где есть крестьянство, – гораздо больше, по крайней мере там они делают вид, что верят в бога.
– Ну, а из тех, кто сегодня был здесь?
– Большинство из них возмутилось бы, если бы им сказали, что они плохие христиане, и большинство из них возмутилось бы еще больше, предложи им раздать половину имущества бедным, а это доказывает, что они всего-навсего благодушные фарисеи или саддукеи, не помню толком, кто именно.
– А ты сам христианин?
– Нет, дорогая, на худой конец – конфуцианец, то бишь последователь философа-моралиста. В Англии большинство людей моего круга скорее конфуцианцы, чем христиане, хоть они этого и не знают. Во что они верят? В предков, в традиции, почитание родителей, в честность, воздержанность и хорошее обращение с животными и людьми, которые от тебя зависят. Верят, что неприлично быть выскочкой и что нужно стоически относиться к боли и смерти…
– Чего же больше желать, – прошептала Динни, морща нос, – не хватает только любви к прекрасному…
– Поклонение красоте? Ну, это зависит от темперамента.
– А разве не это сеет рознь между людьми?
– Да, но тут уж ничего не поделаешь, – нельзя заставить человека любить заход солнца.
– Ты мудрый, дядя, – сказала молодая племянница, – пойду-ка я пройдусь, чтобы протрясти свадебный пирог.
– Пойду-ка я вздремну, чтобы прогнать хмель от шампанского.
Динни очень долго гуляла. Ей теперь было странно гулять одной. Но цветы в парке ласкали глаз, вода в пруду блестела, как зеркало, стволы каштанов горели в лучах заката. И она покорилась своему чувству, и чувство это было – любовь.
Глава седьмая
Вспоминая потом о второй прогулке по Ричмонд-парку, Динни так и не могла припомнить, выдала ли она себя, прежде чем он сказал:
– Если вы верите в брак, Динни, выходите за меня замуж.
У нее перехватило дыхание, она бледнела все больше и больше; потом кровь сразу бросилась ей в лицо.
– Не понимаю. Вы же меня совершенно не знаете…
– Вы мне напоминаете Восток. В него либо влюбляешься с первого взгляда, либо так никогда его и не полюбишь, но узнать его все равно никому не дано.
Динни покачала головой:
– Ну, во мне-то нет ничего загадочного.
– Я никогда не пойму вас до конца. Как статуи на лестнице в Лувре. Но вы мне еще не ответили, Динни.
Она протянула ему руку и кивнула.
– Вот это быстрота и натиск! – сказала она.
И сразу же его губы прижались к ее губам, и тут Динни потеряла сознание.
Это был самый необъяснимый поступок за всю ее жизнь, и, почти сразу же придя в себя, она так ему и сказала.
– Ну какая же вы прелесть…
Если прежде его лицо казалось ей странным, каким же оно стало теперь? Губы, обычно сжатые в язвительной усмешке, были полуоткрыты и дрожали, взгляд горел, не отрываясь от ее лица; подняв руку, он откинул назад волосы, и она впервые заметила на лбу у него шрам. Солнце, луна, звезды – вся вселенная словно замерла, пока они глядели друг другу в глаза.
Наконец она сказала:
– Все не как у людей. Вы за мной не ухаживали, и даже меня не соблазняли.
Он засмеялся и обнял ее. Динни прошептала:
– «И сидели двое юных влюбленных, окутанные блаженством». Бедная мама!
– А она у вас хорошая?
– Чудная. К счастью, она любит отца.
– Что за человек ваш отец?
– Самый милый генерал на свете.
– А мой отец – затворник. Вам не придется к нему привыкать. Брат у меня – осел. Мать сбежала, когда мне было три года; сестер у меня нет. Но вам будет трудно с таким непоседливым эгоистом, как я.
– «Куда пойдешь ты, пойду и я». По-моему, нас видно вон тому старому джентльмену. Он напишет в газету о безобразиях в Ричмонд-парке.
– Наплевать!
– Мне тоже. Первый час бывает раз в жизни. А я-то думала, что он для меня так и не наступит.
– Вы никогда не были влюблены?
Она покачала головой.
– Вот хорошо! Когда же, Динни?
– А вы не думаете, что не мешало бы известить об этом родных?
– Наверно. Но они не захотят, чтобы вы выходили за меня замуж.
– Еще бы, ведь вы куда знатнее меня!
– Где уж нам! Ваша семья ведет родословную с двенадцатого века. А мы – только с четырнадцатого. И я бродяга – и автор желчных стихов. И они догадаются, что я захочу увезти вас на Восток. К тому же у меня всего полторы тысячи в год и почти никаких надежд на наследство.
– Полторы тысячи в год! Отец, может, выкроит для меня двести, – он столько дал Клер.
– Ну, слава богу, хотя бы ваше богатство не будет нам помехой.
Динни доверчиво подняла на него глаза.
– Уилфрид, мне говорили, что вы перешли в мусульманство. Мне это все равно.
– Но им это будет не все равно.
Лицо его потемнело и стало напряженным. Она крепко сжала его руку.
– В поэме «Леопард» вы писали о себе?
Он молча пытался вырвать свою руку.
– Ну скажите, о себе?
– Да. Это было в Дарфуре. Меня заставили арабы-фанатики. Я отрекся, чтобы спасти свою шкуру. Можете теперь послать меня к черту!
Динни насильно прижала его руку к себе.
– Что бы вы ни сделали, это не имеет значения. Вы – ведь это вы! – К величайшему ее смущению и радости, он упал на колени и уткнулся лицом в ее колени. – Милый мой! – сказала она. Материнская нежность пересилила более пылкие чувства. – Кто-нибудь знает об этом, кроме меня?
– На восточных базарах известно, что я перешел в мусульманство, но там думают, что я это сделал по доброй воле.
– Я ведь понимаю, что на свете есть вещи, за которые вы готовы умереть, и этого для меня достаточно. Поцелуйте меня!
Пока они сидели в парке, приблизился вечер. Тени дубов стали длинными и добрались до их бревна; четкая грань солнечного света на молодом папоротнике уходила все дальше; неспешно прошли на водопой несколько оленей. Ясно-голубое небо с белыми приветливыми облачками тоже стало сумеречным; изредка долетал терпкий смолистый запах листьев папоротника и сережек конского каштана; выпала роса. Бодрящий, напоенный ароматами воздух, ярко-зеленая трава, голубые дали, разлапистая надежность дубов придавали этому любовному свиданию что-то неповторимо английское.
– Если мы посидим здесь еще, я стану совсем язычницей, – сказала в конце концов Динни. – К тому же, душа моя, «росистый час заката близок…»
Поздним вечером в гостиной на Маунт-стрит тетя Эм вдруг сказала:
– Лоренс, а ну-ка погляди на Динни! Динни, ты влюблена.
– Тетя Эм, ты меня потрясаешь. Да, я влюблена.
– В кого?
– В Уилфрида Дезерта.
– Я всегда говорила Майклу, что этот молодой человек попадет в беду. А он тебя любит?
– Он любезно уверяет, будто да.
– Ах ты боже мой! Пожалуй, я и правда выпью лимонада. Кто из вас сделал предложение?
– Как ни странно, он.
– У его брата, кажется, нет прямых наследников?
– Тетя Эм, побойся бога!
– Почему? Поцелуй меня.
Но Динни смотрела на дядю, сидевшего позади леди Монт. Он не произнес ни слова.
Когда она выходила из гостиной, сэр Лоренс остановил ее:
– А ты не опрометчиво поступаешь, Динни?
– Нет, сегодня уже девятый день.
– Я не хочу изображать дядю-тирана, но ты учла все «против»?
– Религия, Флер, Восток? Что еще?
Сэр Лоренс пожал худыми плечами.
– Эта история с Флер «стоит у меня поперек горла», как сказал бы старик Форсайт. Человека, который мог так поступить с тем, кого вел к венцу, вряд ли можно считать порядочным.
Динни вспыхнула.
– Не сердись, дорогая, мы ведь тебя очень любим.
– Он ничего от меня не скрыл, дядя.
Сэр Лоренс вздохнул.