Не хочу в рюкзак - Каленова Тамара Александровна
Подруги решили, что Лида стала мудрее, потому что перенесла большую боль. В каждой девчонке дремлет женщина, а женщины верят, что перенесенные страдания делают человека выше и мудрее.
А парни ничего не заметили. Только Измаил сказал как-то:
— Брось пижониться! Тебе совсем не идет курить, да и слаба...
— Я сама знаю, что мне нужно! — почти враждебно ответила Лида.
Измаил пожал плечами:
— Тебе виднее...
Лида знала, что парни пропадают теперь по вечерам в рейдах. В другое время, не сомневаясь, не раздумывая, сама пошла бы за ними, но сейчас она только наблюдала. И когда в редкие вечера они шли в кино или спортзал, Лида злилась, замыкалась в себе.
«Отступили, — обиженно думала она. — Им-то что? Здоровые, сильные, им нечего бояться. А я...»
Ей казалось, что все ее мечты и планы рухнули. На что она теперь годна, нога все время ноет и ноет, ни о чем не хочется думать, а хочется только жаловаться и искать сочувствия.
А жизнь шла своим чередом. Рядом с Лидой острили и хохотали, мирились и ссорились, сдавали зачеты и радовались погожему морозному дню, спешили на каток, перекинув связанные коньки через плечо.
Впервые Лида усомнилась в коммуне. «Что это — временное объединение людей, связанных годами учебы, жизни под одной крышей, или нечто большее? Почему я раньше не задумывалась над этим? Что такое коммуна? Вот мне плохо, а девчонки собираются на танцы, меня не зовут, знают, что не пойду...»
Слабый, протестующий внутренний голос тут же спрашивал:
«А ты бы хотела, чтобы они остались дома, сочувственно глядели бы на тебя и отказались от всего, что им нравится?»
«Нет, но...» — Лида сама не знала, в чем она может упрекнуть друзей. Просто, как любому человеку, попавшему в беду, ей хотелось, чтобы ее окружало постоянное доброе внимание.
Особенное, глухое и пока непонятное раздражение вызывал в ней Измаил — тот самый Измаил, которого раньше она считала самым ярким парнем. Теперь Измаил казался Лиде излишне самоуверенным, он любил ставить последнюю точку в споре и чуточку рисовался.
— Знаете, кто мы? — сказал как-то Измаил, вернувшийся из очередного рейда возбужденный, с лицом, разгоревшимся от мороза. — Мы — самый беспечный, самый бескорыстный и легкий на подъем народ!
— К чему такие слова? — недовольно поморщилась Лида, задетая его эпитетом «бескорыстный». — Ты, Измаил, забыл цену словам.
— Почему?
— Это ложь, что студенты — самый веселый народ! Так говорить — значит ничего не сказать о нас.
— Тогда скажи ты...
— Да что там говорить. И потом, я знаю только про себя, про девчонок... Вот мы дошли до четвертого курса, забиваем голову науками, изучаем самые лучшие, самые прекрасные в мире книги... Но о чем каждая втихомолку думает? «Четвертый курс, пора замуж... А все мы — далеко не красавицы».
— Натурализм, — усмехнулся Измаил. — Что-то раньше не замечалось за тобой такого...
— Поумнела.
— Ну, ничего, Лидуха, утешай себя тем, что такое «поумнение» временно, — Измаил хлопнул Лиду по плечу и заторопился куда-то, как всегда уверенный в себе и в своих словах.
И только встречаясь с Гришей или думая о нем, Лида становилась прежней. Ночью, устроив поудобнее больную ногу и положив на сердце влажный платок, она принималась мечтать.
Теперь, когда Лида обрекла себя на суровое одиночество, она могла позволить себе говорить с Гришкой так, как ей хотелось.
«...Если скажу тебе: любовь фиолетовая — ты усмехнешься. Если скажу: голубая и светлая — назовешь дохлым романтиком. Но если сказать тебе, что любовь — черная, со всеми сорока оттенками, ты покачаешь ершистой головой и твердо скажешь: «Нет! Не бывает черной любви!»
Ага, милая коломенская верста! Попался! Значит, и ты красишь слова и чувства, если точно знаешь, что любовь не бывает черного цвета? Значит, мы похожи»...
Платочек на сердце быстро высыхал. Лида начинала задыхаться и метаться на подушке.
Кто-нибудь из подруг вставал, на цыпочках подходил к ней, накрывал одеялом и распахивал окно настежь.
В комнате становилось очень холодно. Но никто не протестовал. В эту минуту коммуна заставляла думать всех об одном человеке. Даже если этот человек забывал о ней.
XIV
Маша получила первое письмо из Читы. От клоуна Вити.
«Гуд ивнинг, Мари! От осины листок оторвался. Ты думаешь, легче осине? Дрожит и дрожит, уж две ночи не спала. А тут еще вдруг захворала наш строгий администратор, от сердца и по тебе. В другом же — идет хорошо. Два первых концерта успешно; твой номер не занят пока, и долго он занят не будет. Слуга ваш покорный не пьет, а так, иногда, в воскресенье. На встречу надеемся все мы, а нет — так письмо шли скорей.
Оревуар. Виктор Петрович».
Дважды Маша перечитала его. Защемило сердце какой-то небывалой, старческой тоской. «Тете Симе плохо! Меня нет — и ей стало плохо. И Витя... Наверно, опять не выдержит, запьет, раз уж стихами начал писать...»
Маша задумалась.
«Мой номер! Тетя Сима, конечно, не отдаст его никому... Так и останется в программе пустота. Тетю Симу будут ругать, а она, упрямая, будет отстаивать эту пустоту, защищать...».
Вдруг с огромной силой захотелось еще раз, хоть один вечер, побыть среди своих. Выбежать навстречу залу и свету! Она бы теперь не боялась того момента, когда надо выбегать на арену. Что-то произошло в ней значительное. Может быть, разлука с цирком помогла увидеть его по-иному, серьезно?
Маша в задумчивости опустилась на стул. Потом вдруг вскочила, вытащила из-под кровати чемодан и торопливо принялась вышвыривать из него накопившиеся вещи. Словно решила собираться в дорогу.
За этим занятием и застал ее Измаил.
— Что, Маруся, порядок наводишь? — спросил он.
Маша выпрямилась, крышка чемодана захлопнулась, ударив по рукам.
— Больно? — заботливо спросил Измаил. Маша не ответила, боясь расплакаться, и протянула ему конверт.
Измаил стал читать. Постепенно морщины на лбу разгладились, и он заулыбался.
— Упражняется твой Витя, — с облегчением сказал он. — Ишь, стихами накатал!
Маша вдруг вспыхнула, выхватила письмо.
— Ничего ты не понял! — с обидой сказала она. — У них там плохо...
— Плохо? Выпивают по воскресеньям... Тетя Сима поправится... Я им напишу, чтоб не дергали тебя. Нашли незаменимую!
Измаил хотел обнять ее, но Маша уклонилась от его рук, глаза ее гордо засверкали:
— Да, незаменимая! Я — артистка, забыл об этом?
Измаил удивленно поднял брови. Что такое? Разве он обидел ее?
А она продолжала:
— Сам твердишь: на своем месте человек незаменим! А я? Я — на своем месте? Сижу дома, ничего не делаю. На репетиции не хожу. Кто я теперь? Из-за тебя бросила цирк... Живем на то, что тебе из дому присылают...
— Ну, хватит! — Измаил поднял обе руки. — Раз пошли упреки — дело дрянь. Я вижу, ты все продумала, даже наряды в дорогу собрала. — И он кивнул в сторону ярко-желтого платья, лежавшего на кровати.
Он снова стал прежним Измаилом — уверенным в себе, в своей силе. Взял рулон чертежей и направился к двери.
Маша поняла, что если он сейчас уйдет, потом будет в тысячу раз труднее.
— Майка... — сказала она, — не надо! Измаил остановился. Обернулся к ней. Лицо его выражало страдание. И одновременно — непреклонную решимость.
— Я скоро, — сказал он. — Отнесу чертеж Гришке и приду. Начнем говорить сначала...
И ушел.
...В тот вечер они помирились. Забыли все нехорошие слова, сказанные днем.
А на следующее утро Маша улетела в Читу, оставив на столе записку:
«Я тебя очень люблю, Майка. Посмотрю, как они без меня, и вернусь. Я скоро. Я только посмотрю и — вернусь.
Твоя Маша».
XV
Где-то в больших городах появились первые разноцветные, окрашенные в горячие краски дома. Словно взрослые дети играли гигантскими кубиками.