Журнал «Если» - «Если», 2009 № 06
Я пожал плечами:
— Просто.
— Но ты же здесь. И должен над чем-то работать.
— Я все еще выбираю тему.
Он уставился на меня, воспринимая мои слова, и я увидел, как его глаза меняются, как меняется его понимание того, кто я такой. Как случилось со мной, когда я впервые услышал его речь. И я точно так же стал для него чем-то другим.
— А-а… — протянул он. — Теперь я знаю, кто ты такой. Ты тот самый, из Стэнфорда.
— Это было восемь лет назад.
— Ты написал ту знаменитую статью о декогерентности. Ты совершил прорыв.
— Я не назвал бы это прорывом.
Он кивнул — то ли принимая мои слова, то ли нет.
— Значит, ты все еще работаешь в области квантовой теории?
— Нет. Я прекратил работу.
— Почему?
— Через какое-то время квантовая механика начинает менять мировоззрение человека.
— Что ты имеешь в виду?
— Чем больше я исследовал, тем меньше верил.
— В квантовую механику?
— Нет. В мир.
* * *Бывают дни, когда я совсем не пью. В такие дни я беру отцовский пистолет и смотрю в зеркало. И убеждаю себя, что мне придется заплатить — и сегодня же, если я сделаю первый глоток. Заплатить так же, как заплатил он.
Но бывают и дни, когда я пью. Это дни, когда я просыпаюсь больным. Я иду в туалет и блюю в унитаз, а выпить мне хочется так сильно, что у меня трясутся руки. Я гляжу в зеркало в ванной, плещу водой в лицо. Я ничего себе не говорю. Нет таких слов, которым я поверю.
И тогда по утрам я пью водку. Потому что водка не оставляет запаха. Глоток, чтобы унять дрожь. Глоток, чтобы прийти в себя и начать двигаться. Если Сатиш и знает, то молчит.
* * *Сатиш изучает электронные схемы. Он разводит их в виде ноликов и единичек в программируемых логических матрицах Томпсона. Внутреннюю логику матрицы можно менять, и он применяет селективное давление, чтобы направлять дизайн микросхемы в нужную сторону. Генетические алгоритмы манипулируют лучшими кодами для его задачи.
— Ничто не идеально, — сказал он. — Я много занимаюсь моделированием.
Я понятия не имею, как все это работает.[3]
Сатиш — гений, который был фермером в Индии, пока не приехал в Америку в возрасте двадцати восьми лет. Степень инженера-электронщика он получил в Массачусетском технологическом. Потом были Гарвард, патенты и предложения работы.
— Я всего лишь фермер, — любит приговаривать он. — Мне нравится ковыряться в земле.
В речи Сатиша бесконечное количество выражений и оборотов.
Расслабившись, он позволял себе перейти на ломаный английский. Иногда, проведя с ним все утро, я и сам начинал говорить, как он, отвечая на таком же ломаном английском — довольно эффективном пиджине, который я постепенно стал уважать за его прямолинейность и способность передавать нюансы.
— Вчера ходил к дантисту, — поведал мне Сатиш. — Он сказал, что у меня хорошие зубы. А я ему: «Мне сорок два года, и я впервые пришел к дантисту». Он мне не поверил.
— Ты никогда не был у дантиста?
— Нет, никогда. Я только в двенадцатом классе в своей деревенской школе узнал, что есть особый доктор для зубов. И я никогда к нему не ходил, потому что не было нужды. Врач сказал, что у меня хорошие зубы, без кариеса, но на задних коренных слева есть пятно — там, где я жую табак.
— Я и не знал, что ты жуешь.
— Мне стыдно. Никто из моих братьев не жует табак. Во всей нашей семье я один такой. Я стараюсь бросить. — Он развел руками. — Но не могу. Сказал жене, что бросил два месяца назад, но снова начал жевать, а ей не признался. — Его глаза стали печальными. — Я плохой человек. — Сатиш посмотрел на меня: — Ты смеешься. Почему ты смеешься?
Корпорация «Хансен» была центром притяжения в технической промышленности — непрерывно прирастающей природной силой, скупающей другие лаборатории и оборудование, поглощающей конкурентов.
«Хансен» нанимала только лучших, независимо от национальности. Это было место, где ты входил в кофейную комнату и видел нигерийца, разговаривающего по-немецки с иранцем. По-немецки, потому что оба говорили на нем лучше, чем на английском, втором общем языке. Однако большинство инженеров были из Азии. И не потому, что из азиатов получались лучшие инженеры — ну, не только потому. Их просто было больше. В 2008 году университеты Америки выпустили четыре тысячи инженеров. А Китай выпустил триста тысяч. И лаборатории «Хансена» всегда искали таланты.
Бостонская лаборатория была в «Хансене» лишь одной из многих, зато у нас имелся самый большой склад, а это означало, что немало избыточного лабораторного оборудования отправляли к нам. Мы вскрывали ящики. Мы сортировали их содержимое. Если нам что-либо требовалось для исследований, мы просто за это расписывались и забирали: полная противоположность академической науке, где каждый прибор требовалось провести по смете, составить заявку и долго вымаливать у начальства.
Утро я почти всегда проводил с Сатишем. Помогал ему с логическими матрицами. Работая, он говорил о своих детях. Обеденный перерыв проводил за баскетболом. Иногда после игры я заходил в лабораторию Очковой Машины — посмотреть, чем он занимается. Он работал с органикой, подыскивая химические альтернативы, которые не вызывали бы врожденных дефектов у амфибий. Он анализировал образцы воды на содержание кадмия, ртути и мышьяка. Очковая Машина был своего рода шаманом. Он изучал структуры генных выражений у амфибий — читал будущее по генным дефектам.
— Если не принять меры, — сказал он, — то лет через двадцать большинство амфибий вымрет.
У него стояли аквариумы, полные лягушек — с тремя и более ногами, с хвостами, без передних лапок. Монстров.
Рядом с его лабораторией располагался кабинет Джой. Иногда Джой слышала, как мы разговариваем, и заходила к нам, скользя ладонью по стене, — высокая, красивая и слепая. Она занималась какими-то акустическими исследованиями. Длинноволосая, с высокими скулами — и с такими ясными синими и прекрасными глазами, что я сперва даже не понял, что они не видят.
— Не вы первый. — Она никогда не носила темных очков, никогда не ходила с белой тростью. — Отделение сетчатки, — пояснила она. — Мне было три года.
Днем я пытался работать.
Сидя у себя в кабинете, я тупо смотрел на доску для маркера. На ее широкую белую поверхность. Брал маркер, закрывал глаза и писал на доске по памяти.
Потом изучал написанное и швырял маркер через комнату.
В тот вечер мимо проходил Джеймс. Остановился в дверях со стаканчиком кофе в руке. Увидел разбросанные на полу бумаги.
— Приятно видеть, что ты над чем-то работаешь, — сказал он.
— Это не работа.
— Значит, начнется потом.
— Нет. Не думаю.
— Нужно лишь время.
— Как раз время я трачу зря. Твое время. Время этой лаборатории. — Откуда-то из глубин всплыла совесть. — Мне здесь нечего делать.
— Все в порядке, Эрик, — успокоил он. — У нас в штате есть ученые, у которых индекс цитирования меньше трети твоего. Твое место здесь.
— Все уже не так, как прежде. И я уже не тот.
Джеймс посмотрел на меня. Снова тот печальный взгляд. И он мягко произнес:
— На научные исследования можно списывать налоги. Дождись хотя бы окончания твоего контракта. Это даст тебе еще два месяца.
А потом мы можем дать тебе рекомендательное письмо.
* * *Той ночью в своем номере отеля я сидел, уставившись на телефон, потягивая водку. Представлял, как звоню Мэри, набираю номер. Моя сестра, так похожая на меня и все же другая. Представлял, как услышу ее голос на другом конце линии.
«Алло? Алло?» Эта немота внутри меня… странная тяжесть слов, которые я мог сказать: не волнуйся, все хорошо… Но я ничего не говорю, позволяя телефону скользнуть в сторону, и через несколько часов обнаруживаю себя у ограды, очнувшегося после очередной отключки, промокшего до нитки, смотрящего на дождь. Раскаты грома приближаются с востока, за стеной дождя, и я стою в темноте, ожидая, когда жизнь снова станет хорошей.
Вот оно: чувство, что мой разум не обеспечивает моей перспективы, моего будущего. Я вижу себя со стороны: угловатая фигура, залитая желтым светом натриевых ламп, глаза серые, как штормовые облака, как оружейный металл. Состояния сна и бодрствования неразличимы. Тяжесть памяти придавливает меня, потому что когда что-то узнаешь, забыть уже невозможно. Дарвин однажды сказал, что серьезное изучение математики наделяет людей дополнительным чувством, — но что делать, когда оно противоречит другим твоим чувствам?
Моя рука сгибается, и бутылка из-под водки, кувыркаясь, улетает в темноту — отблеск, звук бьющегося стекла, осколки, асфальт и брызги дождя. Нет ничего иного, пока нет ничего иного.
* * *Лаборатория.