Из жизни людей. Полуфантастические рассказы и не только… - Александр Евгеньевич Тулупов
Вот всё говорят, что глаза — зеркало души. Наверно, так. Но суть души — губы: их очертания, как они выговаривают слова, как это всё соотносится с улыбкой и всей остальной мимикой и, главное, с зубами. Да, с зубами…
А зубы у курящих женщин, если они их регулярно не чистят у стоматолога, становятся коричневыми… И это очень хорошо заметно. Особенно жёлтые зубы бросаются в глаза, когда вы и сами с младых ногтей курили, а недавно громадным усилием воли бросили. Вы уже год не курите. А она курит… Вроде девочка, а курит… И не какие‑то там ментоловые, а чёрте что курит и вся провоняла, как урна в солдатской курилке…
А улыбка у неё десять лет назад была такая приятная, такая белозубая! Эх!
Ну, да ладно! Закуска стынет, водка тоже, того гляди выдыхаться начнёт. Выпили и поели. Затем ещё выпили, и ещё выпили, и ещё… Вячеслав всё думал: «Не обязательно же пузырь лупить до дна!» Но нет, подругу было не остановить. Выпили всё и съели тоже. Ленка всё чаще блистала светло — коричневой улыбкой, наверно, чего‑то смущаясь. Вдруг, видимо добравшись до нужной кондиции, она прекратила улыбаться и, сделавшись томной, прямо возле стола, быстро сняла кофточку, юбку и что‑то там ещё, подавая таким образом очевидную заявку на изменение конфигурации вечера и предлагая действо в иных реалиях. Затем Елена произвела ряд пластических этюдов непосредственно перед Славиком, изрядно его изумив. Дело в том, что прошедшие годы превратили стройную нимфу в откровенную анорексичку. Всё в её внешнем виде пугало острыми углами и ребрами, которые, как на флюорографическом снимке, не только были хорошо различимы со стороны лица, но и проглядывали от лопаток до самого копчика.
«Надо же, какая стройная…» — подумал вслух Славик и пригласил пройти даму в спальню.
У Славы всегда всё было хорошо, без сбоев и осечек. И в этот раз организм тоже не подвёл. Но вот тут‑то, Славке вдруг и стало не по себе… И не от худой анорексичной фигуры, и не от запаха пожарища или выпитой водки, и даже не от зловещей Ленкиной улыбки… Самое страшное было то, что она во всё продолжение интимных мгновений с нарастанием орала и орала на весь дом только одно-единственное слово… И ужас заключался в том, что слово это отражало для Славы всю суть его мучительного поиска в последнее долгое время. Лена, как заведённая, кликушествовала: «Мой! Мооой!! Моооооой!!! — короткая передышка и снова, — «Мой! Мооой! Моооооой!!!»
«Какая насмешка! Она же никакая не моя…» — с горечью понимал наш герой, неотвратимо и обречённо впадая в уныние прямо во время процесса.
Вот горе‑то! Ведь, наверно, и Славка был тоже не её, но барышня, видимо, так отчаянно пыталась убедить в этом и его, и себя, что потеряла всякую адекватность и чувство меры.
У одиночества много разных форм и оттенков, и здесь оно проявилось именно так…
Под утро она села в такси и уехала. Наверно, чуть поз-же всё поняла и даже не перезвонила. И правильно сделала.
А Славик решил так малодушно больше не размениваться и просто ждать… Будь, как будет. Ведь своего человека так трудно найти! Не придуманного «своего», а своего-своего!
С гастролей‑то, он её — свою — тогда дождался, и после года различных перипетий они стали жить вместе. Но для Славки с тех пор на слово «моя» было наложено табу. Тонкая это материя: сегодня моя, а завтра — будто совсем чужая, или ты ей стал вдруг чужой, не подходящий и не нужный.
Любовь она такая — тишину любит.
Прилетел!!!
Как же мы тогда бежали!
Большую часть жизни я думал, что это происходило 12 апреля 1961 года. Но вот, оказалось, что на пару дней позже — четырнадцатого.
Мне было почти три с половиной года. В детском саду ближе к дому тогда появилось свободное место, и меня туда перевели из младшей группы садика на Шаболовке.
Нами занимались две воспитательницы: одна злая, а другая добрая. Злая меня не любила, потому что я иногда мог в тихий час во сне описаться, и меня надо было переодевать. Делала она это с раздражением, шпыняя и дёргая за руки и за ноги. А добрая жалела и меня, и мою бедную маму, которой подобное приходилось проделывать чуть ли не каждую ночь, и, наверно, сочувствуя ей, не ругалась и не злилась совершенно. А я в её смену успокаивался, и всем на радость почти всегда оставался сухим.
В тот знаменательный день по радио, которое было всегда тихонько включено в игровой комнате, какой‑то дяденька голосом медведя что‑то торжественно прорычал и все дружно: добрая воспитательница, нянечка, повар и медсестра засуетились, повторяя одно и то же слово — «Гагарин». Всех детей стали срочно одевать. Мы помогали в этом, что есть мо́чи. Толком ничего не понимая, всё же важность момента дети почувствовали сразу. Через десять минут все были наспех одеты и обуты. Старшие группы со своими воспитательницами оказались уже на улице и впереди.
Бежать надо было по улице Кравченко к Ленинскому проспекту. Это, как я сейчас понимаю, метров триста.
О том, что Гагарин прилетел на аэродром во Внуково, сел в машину и вместе с Хрущёвым едет, большинство москвичей узнали по радио только минут за пятнадцать до их появления на окраине города.
Жилая многоэтажная кирпичная Москва тогда начиналась с пересечения Ленинского проспекта и улицы Кравченко. При въезде стоял огромный фанерный трафарет с изображением герба СССР. Я хорошо знал это место, мы с мамой весь прошлый год проходили мимо, когда ездили на Шаболовку и обратно: мама на работу, а я в ясли. Вот туда‑то, к трафарету, мы и устремились всем детским садом в сопровождении персонала. Оказалось, что вместе с нами бегут взрослые и дети с других улиц, переулков и дворов. Воспитатели буквально умоляли нас прибавить, подбадривая и подталкивая то одного, то другого. Ажиотаж и возбуждение достигли не меньшего апогея, чем сам полет космонавта. Мы бежали и бежали, свято веря, что