Наследники Скорби - Алёна Артёмовна Харитонова
Наузник опустился на низкую скамеечку, куда обычно ставили лоханки для потрохов, и прикрыл глаза. На миг даже захотелось лечь на свободный стол, укрыться рогожей и уснуть — не тащиться по темным переходам в мыльни, не брести потом в свой покойчик, уснуть тут же. Все одно, едва проснется, сюда спускаться.
Остановила только дурость послушников. Найдут, решат еще, что помер, возьмутся упокаивать. Донатос зевнул и потер руками лицо. Надо подняться на ноги и идти. Что тут сидеть? Ворует время у сна.
Но подниматься не хотелось. Он стосковался по тишине. По покою. Когда не дергает никто, не бежит, ничего не просит, не заставляет торопиться и не принуждает в сотый раз объяснять то, что уже десятки раз объяснялось. Как надоело все.
В одного Тамира пока ум вкладывал, думал, с тоски рехнется. Парень же, с иными коли сравнить, толковый был. А сколько других? Поплоше, поглупее, поупрямее? Боязливые, балованные, Дар едва-едва теплится. А надо выучить, надо вбить в голову то, что противно людскому естеству. Иной раз уже и пороть их рука не поднимается. Не из жалости. От усталости. Из года в год одно и то же. Ему уж блазнится, будто он, как ручная белка в колесе — бежит, бежит, а с места не трогается.
Иногда он путается в именах этих Тамиров, Зирок, Велешей, Званов… Сколько их было? Сосчитаешь и ужаснешься. А будет еще сколько? Лучше не думать. Донатос не забыл себя в их годы. Ему наука давалась легко. Он и не блевал почти. Обережник задумался, припоминая.
Первый раз он увидел мертвеца весен в пять. На ярмарке пьяные обозники передрались, и один пырнул другого ножом в живот. Донатос тогда удивился, сколько в человеке вмещается кишок. Казалось из того мужика они никогда не вывалятся: блестящие, спутанные.
Мать закрыла малому глаза ладонью, чтобы не глядел. Но он запомнил и свой страх, и отвращение, и потрясение от того, что увидел. Изнутри человек-то, как оказалось, ничем не отличался от скотины, разделанные туши и потроха которой мальчонок видел на торгу.
Детское любопытство оказалось столь сильно, что пересилило отвращение. Дня через два он поймал лягушку и разрезал ее ржавым обломком старого ножа, вынимая на свет то, что таилось под серой шкуркой.
После лягушки настал черед большой, пойманной кошкой в курятнике, крысы. Мальчику было страсть как любопытно сравнить. Нутро у лягушки и крысы оказалось на загляденье — и похожим, и различным.
А спустя пару месяцев отец взял сына на первый лов. Выслеживание зверя не вызвало в пареньке отклика, но шкурить и потрошить ему понравилось. Он с любопытством разглядывал скользкий ливер, без брезгливости брал его в руки, вертел перед глазами.
Сметливый отец мигом разглядел в мальце тягу к тому, что у других не вызывает приязни. Тогда, папаша, окрыленный надеждой, что Хранители вложили в сына склонность к лекарскому делу, показал первенца знахарке. Та долго глядела слезящимися глазами, а потом сказала, что толку из мальчишки не выйдет — лекарствовать он не сможет, лекари-де ищут, как исцелить, а он чужой боли не чует, ему смерть милее.
Отец приуныл. Лекарское искусство дорогого стоило, а какой толк от разделывания мертвечины?
Донатос же обиделся на старую дуру. Живодером он не был. Кошек и собак не убивал. А в мертвых, если попадутся, что ж не поковыряться? Однажды он нашел в брюхе дохлого бездомного кобеля полупереваренное человечье ухо. Но тогда он лез в нутро без всякого смысла, из одного лишь любопытства. Первый раз осознанно потянулся, когда умирал Гром.
Старый волкодав скулил и мучился, ходил кровью, рычал на людей. Издыхал мучительно и долго… А когда помер, маленький хозяин решил выяснить, что убило верного пса. Резать Грома было тяжело. Он был свой, родной. Да еще и здоровый. У Донатоса едва хватило силенок, распахать брюхо отцовым охотничьим ножом. Тогда паренек вытащил из потрохов могучего кобеля с десяток мелких рыболовных крючков, разорвавших волкодаву нутро…
Вытягивая из мертвой плоти острое железо скользкими от крови и нечистот пальцами, мальчик беззвучно плакал. Слезы горохом катились по щекам. Огромный зверь — здоровый, смелый и добрый превратился в груду мяса и свалявшейся шерсти из-за нескольких ржавых рогулек, которыми и щуку-то добрую не выловишь!
Сердце разрывалось от беспомощности, злобы, обиды и невозможности сыскать виновного! Сыскать и наказать. Тогда еще подумалось — жаль, что у мертвых ничего не выведать. Уж он бы дознался у Грома, кто скормил ему лакомство, начиненное смертью и страданием. Но, увы, выведать ничего уже было нельзя.
Жалел Донатос об этом и когда помер отец. Батю сын не любил. Был тот сквалыга и трус. Всех боялся — колдунов, Ходящих, татей… А денег, хоть и шорником был знатным, в семью не нес. Перебивались с хлеба на жидкий квасок, с кваска на грибы, с грибов на пустые щи. Мать помалкивала, возмутиться не смела. А батя все только говорил, что-де, накопит звонкой монеты, и заживут они, вот-вот уже. А сам "вот-вот" взял да и помер. Куда же серебро и медь припрятал — так никому и не сказал. И пришлось единственному сыну, которому тогда едва минуло тринадцать, добровольно идти в закуп. Не мать же с сестрами туда отдавать?
Сколько злобы тогда душа перемолола!
Досталась семье доля лихая — и без того едва тянули, тут же и вовсе голодать начали. У матери по весне взялись выпадать зубы. Сестра меньшая расхворалась и умерла. Еле пережили первый год. Донатос всеми силами души ненавидел отца, который украл деньги собственной семьи. Вот когда он по-настоящему жалел, что у мертвых ничего не узнать. Сильно жалел. Куда сильнее, чем по Грому страдал. Только Грома жалко было. А батю хотелось из земли вытащить и все кости перетрясти.
В закупе у кожемяки Донатос ломался на непосильной работе три с небольшим года, покуда не приехал в их городишко крефф и не положил мучениям парня конец — забрал с собой в Цитадель. Кажется, тот впервые понял, что за счастье — есть досыта, жить не как скотина под ярмом, не ломать