Журнал «Наш современник» - Наш Современник, 2005 № 07
«Чехов, — утверждал автор, — впервые после Пушкина на массовом общенародном уровне невидимо соединил высокий идеал с пониманием, потребностями, вкусами и всеми слабостями рядового человека. Без метаний Толстого, идеологизирования Достоевского, исступлённых молитв Гоголя и т. д. — правда, уже как исторический вывод их деятельности, то есть полностью учитывая опыт титанов и их борьбы. Он стал поэтому как бы рядовым титаном, не понятным окончательно никому, кроме этого рядового массового читателя. Для романтических фанатиков и беспощадных прожектёров он был мещанин „без идеалов“ — приятный, добрый, мягкий — „но“. Для ретроградов — психологический щекотун, послеобеденный писатель — „изобразитель“, как живут эти самые кухарки да горничные, для выразителей определённых социальных слоев — их недооценивающий очернитель; так Толстой сказал про его „Мужиков“, что это „грех перед народом“. Однако слова Чехова „все мы народ“ были не случайно мелькнувшей фразой, но исторически продуманной программой, которой он добивался своим художественным миром и своей личностью, ни разу не отступив от взятой дороги».
Смелость оценок Палиевского была такова, что тогдашнее руководство издательства решило «заволынить» книгу. Пришлось мне проявить самодеятельность. Я работал тогда над 10-томным Собранием сочинений Л. М. Леонова (в частности, написал к каждому тому статью-послесловие) и глубже, чем раньше, узнал этого замечательного человека и мыслителя. Подготовил страничку, где половину заняла леоновская цитата, а дальше — грешен! — написал за классика один абзац:
«И в самом деле, удивительно: идёт время, а русская классика вмешивается в нашу жизнь всё сильнее и подробнее. Но добираясь до мелочей, не даёт уйти от главного. Книга П. Палиевского говорит об этом. И думая о классиках, я всё чаще прихожу к мысли, что сейчас необходима критика широкого кругозора. Спорное в ней неизбежно. Однако в нашем тревожном мире правильно услышанный голос классиков поможет нам сообща найти наше будущее».
Зная и ценя Палиевского и его талант, Леонид Максимович — неслыханная для него вольность — великодушно подписался под этими строчками. И книга вышла…
Возвращаясь к Чехову и его характеристике, которую дал П. Палиевский («Чехов продвинулся в построении „прекрасного человека“ дальше и глубже других русских классиков»), скажу, что и в книге «Из выводов XX века» рассыпано немало упоминаний о нём и его провидческом даре. Добавлю, как пророчески звучат многие чеховские оценки. В частности, из его писем, которые не публиковались «заботливыми» исследователями в «полном» Собрании сочинений писателя. Скажем, вещие слова о русском либерализме в письме к А. Н. Плещееву от 27 августа 1888 года:
«Под флагом науки, искусства и угнетаемого свободомыслия у нас на Руси будут царить такие жабы и крокодилы, каких не знавала даже Испания во время инквизиции. Вот вы увидите! Узость, большие претензии, чрезмерное самолюбие и полное отсутствие литературной и общественной совести сделают своё дело. Все эти <…> напустят такой духоты, что всякому свежему человеку литература опротивеет, как черт знает что, а всякому шарлатану и волку в овечьей шкуре будет где лгать, лицемерить и умирать „с честью“».
Провидческое предсказание!
Живой мост соединяет последних великанов XIX столетия — Льва Толстого и Чехова — с нашими русскими, советскими классиками. Это очевидно на примере М. А. Шолохова, статья о мировом значении которого появилась в одном из номеров «Нашего современника», когда я работал короткое время заведующим отделом критики.
Здесь обращает на себя внимание уже мысль об отношении писателя к «форме» — конечно, на примере «Тихого Дона»:
«Не видно то новое, что Шолохов внёс в литературу, возможно, из-за его презрения к форме — не к форме вообще, а к собственной оригинальной форме и стремлению выделиться. Кажется, что это сама жизнь, сумевшая мощно о себе заявить; удачно, конечно, и спасибо ей за то, но собственно об искусстве тут говорить нечего… Не всегда понятно, что в этом, может быть, и есть высшее искусство, отчасти забытое».
Другая идея — «истребление середины», искания правды, «самая свирепая проверка человека на прочность». Вот отчего и Мелехов сложнее и выше каких-либо полярных оценок: отношение к нему писателя — «гуманизм непривычного масштаба».
«Григорий Мелехов, — продолжает П. Палиевский, — ведь тоже не просто посередине и не между, хотя он там и бывает. Он также отсюда, из этой связи. Неустранимая линия его характера — искание правды, и не мечтательно, а в сражении за правду, в отстаивании её — и вовсе не из неразборчивых средств. В каждом данном движении его жизни есть разное: приближение, и провалы, и совпадение, но только не уклонение (за исключением мгновений усталости). Григорий и формально не посередине: он или на одной стороне, или на другой, но всякий раз потому, что пробивается к этой центральной задаче».
Характерно, что русская эмиграция в лице её лучших, золотых перьев не сумела создать что-либо подобное «Тихому Дону». Здесь нужен был уже даже не богатырь, а Микула Селянинович, поднявший тягу земную. Здесь оказалась соединённой та разорванная правда, монополии на которую не имела ни одна из враждующих сторон. Даже в эпических созданиях первой эмиграции ощущалась некая социальная, сословная ограниченность. Это хорошо видно хотя бы на примере другого казака, атамана Войска Донского Петра Николаевича Краснова, автора трехтомного романа-эпопеи «От Двуглавого Орла к красному знамени», которую за кордоном выдвигали как противовес «Тихому Дону»: там тяжёлая политическая тенденция подминает смысл и существо изображаемого.
Не то Шолохов. И в «Тихом Доне», и в сжатом пространстве рассказа «Судьба человека» — уже о другой, Великой Отечественной войне («Этот рассказ, — отмечает П. Палиевский, — стал лучшим произведением о Второй мировой войне, её народным переживанием»), нам и нашим потомкам оставлены ориентиры, по которым, словно шкиперы в морской ночи по неподвижным звездам, русская литература будет править свой путь.
«Шолохов, — подытоживает П. Палиевский, — не дожил до своего восьмидесятилетия, как дожил Толстой; но он, подобно Толстому, оставил нам эпос, так что теперь у нас, в русской литературе, их два, как в древности: „Илиада“ и „Одиссея“. А если не забыть „Слово“, то, наверное, три» («Шолохов сегодня»).
В литературной среде я слышу голоса: Шолохов — гений; Булгаков рядом с ним — малая величина. Слышу от уважаемых, чтимых мною писателей. И в этом слышится отголосок годов шестидесятых, когда русский талант переместился в «деревенскую» прозу, противопоставив себе городских «вольнодумцев». Этот разрыв пытались преодолеть Распутин или Лихоносов. И явление Булгакова в самом конце шестидесятых было необходимо.
Не только продолжением чеховского диалога с новой уже интеллигенцией, подобно Ивану Бездомному нащупывающей свой путь. «Есть область иная, стратегически далёкая и непосредственно живая, куда необходимо входит Булгаков наших дней. Это язык… Могут сказать, что у нас есть Шолохов с его первозданным кипением и народной полнотой слова: правда. Но помимо этого нужна норма — выделенное умом равновесие, порядок: то есть, конечно, не какой-то словарный образец, но норма как центральное течение, выводящее язык из отстоев, тупиков и стариц, чистая главная струя: задача чрезвычайной трудности. Для русского языка с его огромным пространством и нынешним разбродом это вопрос жизни. Мы понимаем теперь, что Булгаков есть носитель этой нормы. У него есть эта все растворяющая сила, очистительный состав, совершенство живой речи и исключительная тонкость в отслаивании шелухи, распада. Весь этот сор отдан дьяволу» («В присутствии классика»).
Характерно, что, говоря о Булгакове, П. Палиевский постоянно прибегает к имени Шолохова («С этими двумя Михаилами мы уж как-нибудь переберемся в XXI век»), к сопоставлению двух классиков, решавших — каждый — свою главную задачу.
Какова она была у Булгакова? «К своей главной теме, — говорит П. Палиевский, — Булгаков подошёл в „Белой гвардии“ (1925 г., начата в 1923 г.). Это был роман о центральном духовном пути интеллигенции среди взаимоисключающих требований времени. Книга предваряла основной своей проблемой шолоховский „Тихий Дон“, начатый в те же годы. Герои её с пониманием относились к стремлению большевиков сменить изживший себя строй; ни в какой мере не пытались его удержать; но пренебрежение вечными устоями жизни воспринималось ими как катастрофа с тяжелейшими последствиями для страны» («М. А. Булгаков»).
Мы не во всём согласны тут с автором в оценке позиции как героев «Белой гвардии», служилого офицерства, так и самого Булгакова. Достаточно вспомнить его статью 1919 года «Грядущие перспективы»: «Теперь, когда наша несчастная родина находится на самом дне ямы позора и бедствия, в которую её загнала „великая социальная революция“, у многих из нас всё чаще и чаще начинает являться одна и та же мысль… Расплата началась. Герои-добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю…». И даже в письме «Правительству СССР» от 23 марта 1930 года, в разгар разнузданной травли, Булгаков говорит, прибегая к прописным буквам, о своем великом усилии «СТАТЬ БЕССТРАСТНО НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ». Тут о «понимании… к стремлению большевиков сменить изживший себя строй» сказать трудно. Да и многое значит приведённое П. Палиевским донесение агентов ОГПУ-НКВД о высказываниях Булгакова: «Советский строй хороший, но глупый, как бывают люди с хорошим характером, но неумные».