Журнал Поляна - Поляна, 2012 № 02 (2), ноябрь
Он стоял, утопая в гуле удивленных прохожих, окутанный вязким туманом бессонной ночи, смотрел и не верил своим глазам, не понимал, как могла Она отказаться от стольких душ, которые он подарил Ей, от стольких слов страсти, от стольких сердец, нанизанных на эти нити, как..?
Дома Она увидела несколько жемчужин, подобранных братом, и слышала рассказ бабушки о том, что произошло Чудо из Чудес — жемчужный дождь; и «Где ты была, когда с неба сыпался жемчуг, как из ведра!», только матушка, вышивая замысловатый узор на шелковой рубашке, уколов палец до крови побледнела, но промолчала, посмотрев на часы: «Полдень»…
Она шла на Урок, шла, не оглядываясь и не смотря по сторонам, потому что соседи уже давно обсуждали Ее полуденные уроки музыки: «Знаем мы эти уроки!»; несла в руках ноты, сжав кулаки, через двор, как через заросли ежевики, обдирающей кожу до крови и превращающей платье в лоскутки лохмотьев, мимо лавочек, где поджидали толстые гусыни, шипящие вслед слова Позора, и мерзкие мужчины, Отцы и Кормильцы, в беседке за партией домино, похотливыми взглядами словно псы бросались Ей вслед, мысленно сдирая с Нее тонкое платье, выставляя на общее обозрение каждую деталь Ее тела, швыряли Ей в лицо гнусные комплименты, пуская слюну, жалобно стонали, зная, что в худшем случае им достанется презрительный взгляд, а в лучшем — ветер поднимет Ее платье и обнажит предмет общего вожделения…
«Кто-то решил накормить голубей жемчугом», — скажет Она, разжав кулак, и по столу покатятся жемчужины, а Он, не говоря ни слова в ответ, подойдет настолько близко, что запах Его горячего тела ударит пьянящей волной, и тогда Он опустится на колени, обхватив руками Ее бедра, припадая, как завороженная пчела к сладкой пыльце, мечтая утолить свой голод, освобождаясь, наконец, от своих ночных кошмаров, не сможет закрыть глаза, боясь, что это очередной сон, не веря в собственное счастье, потому что встретились два совершенно разных мира, связанных друг с другом прочной нитью; своенравная судьба холеными руками сплела из них гобелен, и ей помогал ветер, врываясь в окно каждого из них, смешивая запах абрикосового варенья и марихуаны — запах детства и безысходности…
Она трогала Его лицо и руки, как в антикварном магазине трогаешь фарфоровую статуэтку, боясь сломать, слегка прикасаясь кончиками пальцев, изучала, будто не стояла напротив, а, открыв настежь окно, опять увидела Его лицо, такое печальное и задумчивое, и от этого взгляда Ей больше не хотелось жить как раньше, ненавидя свое прошлое, запираясь в комнате уходить в тоску своей непримиримости, хотелось вдохнуть полной грудью, наконец, расправить давно забытые крылья и взмыть в небо, увлечь Его за собой, раствориться в этой Любви как в мареве горячего солнца, пусть даже сгореть, но не душить себя больше ночами подушкой, нет, Ей хотелось жить, Ей снова хотелось жить… На палитре Ее миндальных глаз, дрогнули пушистой кистью ресницы и из самой глубины окаменевшей души хрупким бутоном прорастала необыкновенная нежность, застилая пеленой глаза, превращаясь в прозрачные слезы…
Они обнимались, ласкали волосы и кожу, переплетали и прочнее связывали узелки своего одиночества на этом чувственном ковре желаний, и со стуком метронома вылетали со своих тонких строчек нотки, как мошкара, кружась в такт их любви и жемчужным словам, которые никогда не осядут на прочные нити, навсегда застыв в этой комнате и в Ее миндальных глазах…
Им мерещились сотни слов любви, которые чертили на песке тонкими прутиками задумчивые ангелы… Он рвал на ней платье, как собственные оковы, ласкал эти прохладные руки, плечи, целовал шею и лужайки подмышек, слышал слова, которых столько ждал, стонал от счастья, и стон этот раздавался далеко в округе, заставляя вздрагивать целомудренных девиц в лодках своего бездействия и разочарования; они метались на своих балконах, увитых плющом, не зная, как противостоять этим звукам: уши затыкать не хотелось, природа брала верх и плоть просила наслаждений; сколько же Счастья прочили эти звуки…
Мужчины с ожесточением били прямоугольниками домино по столу, старые девы садились на качели забытой молодости, раскачиваясь в такт трепещущим телам, пытаясь слиться с ритмом вожделенных движений, а гусыни на лавочках крестились: «Господи, помилуй, что это за звуки?»…
Последний стон, как взрыв, оглушил их напряженный слух, разливаясь теплом по всему телу и, наконец, из треснувшей кожицы персика полился долгожданный нектар, полился из их пустых душ, и в воцарившейся тишине, был слышен шелест крыльев бабочек, резвящихся парами на траве, и копошение муравьев под деревом шелковицы…
В этот вечер, сидя на крыше дома среди воркующих голубей, Она впервые вспомнила о старой гадалке, к которой когда-то водила Ее матушка, белого козленка и таз с водой, куда капал воск свечи, в памяти всплывали обрывки фраз: «Боль окружит со всех сторон, свободы не будет никогда, День Святой Воды… Жемчужный Дождь»… «Что же еще говорила она матушке?»…
И зрела эта страсть, как зреет гранат: каждый день в нем созревало новое зернышко, маленький плод в плоде — в нем было ровно столько зернышек, сколько дней в году…
Но невозможно было жить в постоянном страхе, что сегодня ночью подожгут твой дом, скрутят шеи твоим голубям, отец снова ударит, а соседи вымажут дверь дегтем, потому что однажды, уйдя от своего законного мужа, ты подписала себе приговор, подписалась кровью и плотью, и с того дня больше не принадлежишь себе, а становишься собственностью гнилого общества, где царят целомудрие и жестокие нравы, ты Ничто, которое не имеет право на жизнь, в их глазах ты мертва, у тебя нет ни души, ни тела, ты не имеешь право на улыбку, только на слезы и то с их позволения…
Этот железный обруч сдавливал горло, передвигаясь с каждым днем на одну отметку вглубь, не давая дышать, мучил ночами, и крепкие руки палача теперь ставили на лбу клеймо Позора, выжигая знак, что ты Вещь, которая решила пойти наперекор этому обществу, а потому продана в рабство и теперь тобою может пользоваться любой встречный, может зайти за тобой в подъезд дома, прижать к стене и лапать: «Ты шлюха!», и та, у которой не было сил сопротивляться, рано или поздно становилась ею, потому что самое безобидное, когда тебя лапают в подъезде собственного дома, прижав к стене, и бесполезно вырываться и звать на помощь, потому что даже если откроется хоть одна дверь, то только для того, чтобы сказать: «Так ей и надо!», а самое худшее — когда эта мразь раскинет свои щупальца по всей улице, по всему кварталу, и не останется ни одного мужчины, не поджидающего тебя в подъезде, тогда это гнусное Вожделение может разорвать тебя в клочья, и ребятня с визгом будет бежать за тобой по всему кварталу и кричать непристойности, от страха ты перестанешь выходить на улицу, а, выйдя из дома, увидишь летящие камни в лицо и в живот, кому куда понравится, и, женщин, доконавших своих мужей: «Шлюха, ей не место среди нас!», жадных до зрелищ, которые, затаив дыханье, припадают к своим окнам и следят за этой вакханалией, за этой Оргией Наказания, забыв, что сейчас сбежит кофе, стоящий на огне; и бить будут до тех пор, пока ты, продираясь сквозь ряды рынка, где торговцы бросают в тебя гнилые овощи, убегая и пряча в ладони лицо, не дойдешь до окраины города, до квартала Кривых Крыш. Там тебя оставят в покое, потому что твое место только там, и проститутки откроют свои обшарпанные двери: «Убирайтесь прочь скоты, Она наша!» — «Мы еще сюда придем, грязные суки!», примут тебя избитую в кровь и замызганную гнилой кашей фруктов, спрячут, и там ты можешь доживать свои дни, принимая клиентов, сбиваясь со чета, но не смея отказывать, не смея роптать, потому что ты Вещь, плохая, но пока еще нужная этим Кормильцам и Отцам целомудренных дочерей и жен…
…Сначала потекут слезы, потом плоды этого скотства будут течь мутной рекой в твоей душе, ты будешь сходить с ума, рвать на себе волосы и раздирать кожу в кровь, и если старые шлюхи тебя пожалеют, то подарят удавку в черной бархатной коробке и закроют на засов дверь до тех пор, пока не услышат стук падающего табурета, а если нет, то будут следить за каждым твоим шагом, не давая сходить в одиночестве даже в уборную: вдруг ты захочешь утонуть в собственной моче?
День за днем Она все глубже погружалась в этот кошмар, мерзкой саранчой изъедавший Ей душу: измазали сегодня дверь дегтем или еще нет? Затыкала уши, потому что не могла слышать чавканье бабушки, смакующей свое абрикосовое варенье, закрывала глаза, не в силах видеть, как отец, сидя на кухне у умывальника, злобно кричит на весь дом: «Кто-нибудь в этом доме даст мне воды?!», не могла разучивать новые пьесы, потому что каждый лишний звук грозил обнаружить Ее существование, каждая нота говорила, о том, что Она еще жива, больше того, беззаботно играет на своей шарманке: «Эка невидаль!»…