Лариса Михайлова - Сверхновая американская фантастика, 1995 № 01
Крисп обмяк. Он выглядел побежденным.
— Ты еще не понял, — спросил я, — что нигде в этом мире не будешь чувствовать себя как дома? А если ты убьешь эту жалкую женщину, очень похожую на тебя, будет только хуже.
— Пусть так!
— О чем просил верзила?
— Ни о чем… я не знаю.
— Что он просил?
Крисп заорал:
— Я не знаю!
— Что ему было нужно? Пища, да? Лекарства? Топливо?
Он резко качнул головой, будто пытаясь избавиться от какой-то мысли; казалось, он не может решить, улыбнуться ли ему мне или зарычать. Его голова, похожая на фонарь из гнилой тыквы, мотнулась так, что едва не слетела с шеи.
— Можешь не говорить, — сказал я. — Не знаю, чего он хотел, но уж точно не кровопролития.
У Криспа вырвался ужасный стон, полный боли и отвращения.
— Помощи, вот чего он хотел, — сказал я. — Он не слишком верил в успех, но все же попросил о чем-то, надеясь, что у меня хватит ума понять его.
Коротышка оттолкнул Мэри и с искаженным лицом повернулся ко мне, раскачиваясь в такт неровному движению поезда, выставив перед собой нож.
Я спокойно и размеренно сказал:
— И это тебе не поможет.
Он замахнулся на меня ножом, в его помятом неуверенном лице читалась готовность нанести удар. Как и я чуть раньше, он утратил осторожность.
— Что бы ты не совершил, твои поступки ничуть не хуже наших. Все мы состоим из добра и зла. Ты, может быть, плохо обошелся со своими компаньонами, но зато спас одну жизнь в этом вагоне. Никто тут не собирается тебя обвинять. Но нельзя убивать людей просто из-за того, что у тебя паршиво на душе. Подумай об этом.
Казалось, он в самом деле задумался, но в голове у него слишком все перемешалось, слишком много он пережил, чтобы нормально соображать. Я чуть расслабился, надеясь на его разум. И тут он кинулся. Я не успел среагировать и принял удар предплечьем. Скрипнул зубами от боли и попытался схватить, но он вырвался и кинулся к двери. Он стоял между вагонами — бледная тень Криспа у поручня. Поезд летел во весь опор, я понял намерения Крепа и знал, что у него нет ни единого шанса. Но поскольку я больше не был за него в ответе, то лишь наблюдал и ждал. Он помедлил, бросив взгляд назад в наш вагон. Я почувствовал его тоску, тяжесть боли, все разрушительное действие того, что он узнал о себе. Потом он перемахнул через поручень и исчез в черноте ночи. Если он и кричал, то крик его потерялся в грохоте нашего поезда.
Я уныло уселся возле Коула, не обращая внимания на шум в конце вагона. Мэри рыдала, фермеры говорили все разом.
— Не очень ладно теперь у тебя вышло, — Коул передал мне бурбон.
Я сделал глоток и начал перевязывать руку.
— Ничуть не хуже, чем у тебя со мной, — сказал я ему.
Мы въезжали в густой лес, и все, что я мог увидеть на великой равнине сквозь зазубренные силуэты елей, — неровное поблескивание серебристой воды и неземной огонь. Я закончил перевязку, хлебнул еще немного и откинулся назад.
— Теперь все будет в порядке? — спросил я. — Мы выбрались?
Коул сказал:
— Похоже на то, — и забрал свой бурбон.
Спустя некоторое время он поинтересовался, что я собираюсь делать дальше.
Я засмеялся:
— Я все-таки намерен достичь Глори.
Он уклончиво хмыкнул и хлебнул из бутыли.
— Ничего себе поездочка, — сказал я.
Я глянул вдоль вагона на засохшую кровь и фермеров, на Мэри, огромную, расстроенную, закутавшуюся в пальто. Несмотря ни на что, я не чувствовал к ней ненависти. Все мои чувства сгорели, душа была гулкой и пустой. Я дрожал, но не от холода. Это меня покидали последние остатки эмоций.
«Трейси» — подумал я, но даже это не вызвало никаких чувств.
— Что теперь делать? — спросил я. Что нам остается?
— Развернуться и ехать обратно — все, что я могу предложить, — сказал Коул.
Я снял комнату в Глори. Она была крошечная, скособоченная, с покатыми стенами и потолком, холодная как могила. Из окна я видел ветхие здания, неровные дороги, покрытые ледяной коркой. Днем колдобины прорезали следы полозьев; женщины в шерстяных платках и длинных юбках спешили мимо; мужчины поднимали и сгружали бочки с гвоздями, тюки соломы и мешки с зерном, сидели в салунах за выпивкой; дети гонялись друг за другом, ныряя под лошадьми и фургонами и швыряясь снежками. Ночи… в них была какая-то дикость — тихая музыка, выстрелы, женские крики — но не так как в Белом Орле. Пробыв здесь несколько дней, я понял, что любой город, который я знал, можно назвать Глори — так они все были похожи.
Тут, конечно, были беженцы. Они спали в проходах и подъездах — везде, лишь бы было потемнее, это давало шанс провести ночь без побоев. Никто не желал, чтобы они здесь ошивались, со своими причудами и физическими уродствами, но их терпели, — наверное, так проявлялись у здешних христианские позывы. Я сидел у окна, наблюдал, как они снуют взад-вперед, и удивлялся, почему я не один из них. Я не стал утруждать себя поисками друзей, чтобы занять у них денег. Это был наш с Трейси план, но даже будь она здесь, я не стал бы этим заниматься. Я изменился, все мои прежние представления потеряли смысл. Вместо этого я устроился в салун разнорабочим. Денег вполне хватало на еду и кров, а также и на то, чтобы время от времени приводить женщину в свою комнатенку. Женщины делали меня счастливым, но ненадолго. Как только они уходили, я не зажигая света становился у окна и подглядывал, как течет жизнь. Я представлял себе тысячи вещей, которых бы желал, но ничем не хотелось мне обладать так, чтобы схватить, откусить кусок и смеяться от радости утоленного желания. Я был пуст, как в начале путешествия из Белого Орла. Глядя на себя в зеркало, я видел человека, бегущего от самого себя, в котором росли боль и слабость.
Прошла весна, умерло лето, отгорела осень. Я выиграл в покер коня непристойно-коричневого цвета с больными суставами и ужасным норовом, — и держал-то я его только потому, что был не в том положении, чтобы от чего-то отказываться. Я ненавидел этого жеребца, и скорее согласился бы жить вместе со скунсом, чем хоть раз оседлать его.
Но, однажды утром я понял, что слишком ослаб, да и комнату свою больше не могу терпеть. Она провоняла перегаром, серостью бессилия. Я решил покончить с прошлым, с охватившей меня апатией. Собрал вещи, оседлал своего жеребца и двинулся на восток, в Стедли, полагая, что начну все сначала на новом месте. Но поездка сама по себе оказала живительное действие. Воздух был так свеж, что проникал в легкие холодным огнем, небо — такой густой голубизны, какую можно было встретить лишь в начале мирозданья, впереди, к северу, виднелись снежные горы. Я-то собирался совершить что-нибудь душеспасительное, чтобы вновь обрести перспективу в жизни. Но перспектива открылась сразу, как только я покинул Глори. Я почувствовал, как возвращаются чувства, которые в чистоте своей казались воплощением идеального неба, сверкающих гор и импульсов, идущих от земли — колоссальный поток в направлении на восток, усиливающийся и затухающий с плавностью океанских валов. Тело мое стало чистым, разум освободился от тревог. Даже у коня норов стал помягче.
Полтора дня спустя, когда вдали замаячили дома Стедли — кучка обшарпанных строений, отличавшихся от Глори только размерами и степенью убожества, — я еще не был готов завершить свое путешествие и решил проехать чуть дальше и разбить лагерь к востоку от города.
Погода испортилась, небо стало серым, повалили жирные белые хлопья. Но, достигнув холмов, я все еще хотел ехать дальше, и, когда опустились сумерки, я сказал себе, что проеду еще несколько миль поближе — но не слишком близко — к краю Полосы. Я въехал в хвойный лес, начинавшийся за железнодорожным полотном, окаймленным высокими сугробами — снег падал всю неделю, обретя покой среди темных деревьев. Крошечные птицы с белыми грудками и в черных шапочках возбужденно сновали среди ветвей как блохи. Это напоминало сумятицу моих мыслей в последнее время. Ветер вздымал поземку с наста и уносил ее прозрачными сверкающими шарфами. Тяжелые, укрытые снегом, лапы елей едва подрагивали под ветром.
Я собирался подыскать место для лагеря, когда услышал гудок приближающегося поезда со стороны Стедли и увидел клубы дыма над верхушками деревьев. Минутой позже из-за поворота показался локомотив. Искры летели из его трубы, и весь он был, будто огромный черный зверь из преисподней. Его обитая медью решетка сияла в угасающем свете как золотые зубы. Поезд шел в гору, замедлив ход, и я пустил коня рысью вдоль состава, заглядывая в окна, в испуганные лица пассажиров. Тут человек с дробовиком, стоявший на площадке между вагонами, крикнул мне посторониться. Коул. Даже с такого расстояния я ясно видел выражение его глаз с их причудливыми черными зрачками.
— Эй, Коул! — крикнул я. — Ты не узнал меня?