Костер и Саламандра. Книга первая - Максим Андреевич Далин
Но они меня ожидаемо не отпустили. И бабушка с дедушкой припомнили мне ночные отлучки и мокрые следы, дуэтом заявили, что я должна повиноваться, тётка истерила — и к отцу снова не прислушались. У моего отца никогда не хватало духа всерьёз спорить с дедушкой — и в этот раз не хватило. В итоге в кладовке для белья поп и медик рассматривали меня нагишом. Дар во мне стоял стеной огня, от ярости у меня горели щёки — но эти придурки на моё счастье решили, что это румянец девичьей стыдливости.
Прицепились к свежим порезам у меня на запястье. Как всегда бывает с такими ранами, они уже совсем затянулись, выглядели просто парой красных полосок — и я, не сморгнув, сказала, что разбила графин и порезалась стеклом. Они сомневались, но не сообразили, что ответить. Я смущала их — и даже, кажется, пугала. Они довольно неумело пытались сохранить лицо.
Вряд ли они когда-нибудь видели в нашей провинции настоящего некроманта, глупая деревенщина.
Но они нашли на моём плече родинку, проткнули её раскалённой иглой, убедились, что это тоже клеймо, потому что кровь не потекла. Заставляли меня читать молитвы — вероятно, ждали, что я рассыплюсь прахом. Велели трижды повторить молитву от приходящих в ночи — было три часа пополудни, что за беда читать её при свете дня! Я б и пять раз её прочла. Потом медик ушёл, а святоша приказал мне исповедаться. Я сказала, что очень грешна, потому что ужасно злюсь на тётку, на медика и на самого наставника и думаю о них отвратительные вещи. Нет, убить не хочу, но палкой избила бы. Потому что гнусно, гнусно, пользуясь своим положением, бесстыдно пялиться на беззащитную девицу, которой приказали остаться голой и прикрываться запретили.
— Мне кажется, это и есть похоть, — сказала я. — А мне она чужда. В чём грешна, в том каюсь, а теперь отпустите меня, мне противно здесь находиться.
Он даже, кажется, устыдился. Отпустил меня, я ушла к себе, строя планы чудовищной мести. Заперлась на ключ, села на постели с Тяпой в обнимку.
Я была — ужас. Сгусток Дара и жаркой злобы. Я чувствовала, что могу запеть те самые слова, которые в Трактате Межи выделены красным и обведены рамкой, — и смерть расплещется вокруг, как вода. Мне самой было жутко от бушующей внутри силы, поэтому я целовала Тяпку в костяной лоб и заставляла себя молчать. Пыталась уложить этот огонь.
Но я что-то сделала с собой в ту ночь. Мне почти хотелось выпустить пламя на волю.
Мешали какие-то ошмётки бабушкиного воспитания — и жалость к отцу.
И тут Тяпа рванулась из моих рук, чтобы лаять на дверь.
Она ещё не поняла, что больше никогда не сможет, бедняжка: прыгнула на пол, грозно припала на передние лапы… и всё. Вздрагивала от лая, который рвался из неё, — но ни звука не могла издать. А я показала ей «сидеть» и отперла.
А там кузен.
Я даже не успела ничего сказать. Он просто меня увидел. Наверное, лицо у меня было страшное, если на нём отражалось хоть что-то из чувств и мыслей. Он шарахнулся назад, идиот, не глядя.
Забыл, что на башне. Что за ним — крутая винтовая лестница.
Как он по ней летел! Кувырком!
Долетел до нижней площадки уже переломанный труп. И всё. Я никогда и никому не доказала, что в тот момент и не думала его убивать. Мне не поверил даже отец: на него давили все, а он был слишком мягким человеком, из тех, кого легко сломать давлением.
В тот момент вся моя прежняя жизнь навсегда закончилась.
* * *
Они меня заперли в маленьком флигеле, где была наша с отцом мастерская. С Тяпкой, потому что Тяпка от меня не отходила, а они все боялись её трогать. Они и меня боялись трогать — и вообще они так меня боялись, что дедушка притащил ружьё, из которого стрелял чаек, и проводил меня во флигель под прицелом.
Заперли меня и пошли решать, что со мной делать.
Отдать меня в руки, так сказать, правосудия — или сперва похоронить кузена, а потом уже звать жандармов и святош снова. Это мне сообщила кузина, крикнула в окно, не подходя близко. Что на меня как минимум наденут серебряный ошейник со Святым Словом и отправят расплетать старые корабельные канаты на пеньку — навсегда. Но не факт. Может, и сожгут. Я — убийца.
Тётка выла так, что я слышала из флигеля. Они там горевали и забыли принести мне еды. Я порадовалась, что Тяпке еды не надо, и огорчилась, что она, конечно, снова умрёт, если меня убьют.
За день Тяпа немножко освоилась, даже пыталась ловить мошку, щёлкала челюстями, не поймала, опечалилась, но ненадолго. Она радовалась, что осталась со мной, даже внутри этой игрушки из костей, шестерён и пружин, она ластилась ко мне — и её радость немного меня утешала.
Я сидела в мастерской, как в тюрьме, и думала, много ли нам осталось.
Оказалось, они отмерили совсем немного.
Когда спустились сумерки, я решила, что они пока оставили меня в покое. Я напилась из кувшина, в котором мы держали воду для глины, старательно выбросила из головы мысли о еде и устроила себе что-то вроде постели на старом диване. Даже успела задремать в обнимку с Тяпкой — но полыхнувший Дар разбудил нас раньше, чем вопли за окном.
До сих пор не пойму, кто это был.
Думаю, тётка наняла каких-то прощелыг в ближайшей деревне: их голоса были мне незнакомы. Они выбили камнями окна и зашвырнули в дыры три горящих факела — и вопили: «Гори, ведьма!». Я тут же подумала, что для того меня и заперли здесь. Ведь не докинуть же до окна башни — да и не нужно, чтобы сгорел дом. А так — всё решилось сразу.
Решётки на окнах флигеля были декоративные. Тоненькие. Но мне всё равно не хватило сил их выломать. У меня вспыхнули волосы, я почти задохнулась от дыма, я успела подумать, что вот мне и конец. Но тут меня облили водой, а решётка вылетела прочь. Валор как-то сумел прийти до полуночи. Он на руках вытащил нас с Тяпкой из огня. Страшное, должно быть, было зрелище,– потому что