Журнал Поляна - Поляна, 2012 № 01 (1), август
Я различал оттенки страха: страх потерять власть, страх перед заговором, выстрелом в спину, страх ареста, страх потери всего, страх перед пытками, страх за близких, страх смерти. На него наслаивался страх того, что предадут, обойдут, оттеснят, страх, что будут преследовать, что посадят, размажут по стенке. А за всем этим — первобытный страх перед неизвестностью, перед будущим, перед всем и вся.
У Кремля трудная судьба. И вовсе не потому, что снесены Вознесенский и Чудов монастырь, церковь Нечаянной радости, зато чужеродным телом громоздится Дворец съездов. Дело в другом: трудно быть вместилищем страха.
Я с моей скромной должностью — начальник отдела в управлении делопроизводства, — походил на стороннего наблюдателя, которым движет любопытство. Я видел, как много и как мало изменилось здесь с тех пор, когда по этим коридорам ступали мягко сапоги Отца народов, когда рядовые сотрудники прятались от стремительно идущего навстречу Лаврентия Павловича. Я убеждался, что почти не изменились люди, обитающие в кремлевских кабинетах, несмотря на другое время, другую власть, другие слова. И когда наступил бурный сентябрь девяносто третьего, я почувствовал, как страх начал возвращаться под высокие своды.
Потом был вечер, когда события стали раскручиваться с невероятной быстротой, и безоружных людей позвали защищать Останкино. Была ночь, долгая, полная тревожных ожиданий. И было утро, разорванное выстрелами танков, смертью людей. Страх обернулся кровью. Не мог не обернуться.
Я увидел его среди тех, кого выводили из Белого дома: вереница бесконечно усталых, напуганных людей, и вдруг лицо крупным планом, злое, несломленное. Взгляд исподлобья. Эту пленку повторяли в выпусках новостей несколько раз. Такое лицо у него было тогда, когда он бил милиционеров, когда ударил меня в ночь после похорон Ивана Алексеевича. Я не мог оторвать глаз от его лица. Оно приковывало взор.
Думаю, он убил бы меня, попадись я ему в Белом доме. Или в Кремле, если бы его товарищи одержали верх. Но я не могу ненавидеть его за это, не могу желать ему зла.
Все кончилось так, как кончилось. Власть сохранилась. Я остался в Кремле. И вновь потекли обычные чиновничьи будни. Хотя жизнь моя проходит в двух плоскостях: внешней, видимой каждому, и иной, скрытой от других, важной лишь для меня самого.
Мне кажется, я должен был появиться в Кремле, ходить по коридорам с высокими сводами и скрипучим полом, сидеть в кабинете с деревянными панелями и старой массивной мебелью. Зачем? Не знаю. Быть может, для того, чтобы был кто-то, кто смотрит на все спокойными глазами, воспринимает всех сердцем, открытым добру, а не страху. Я не считаю себя лучше других, нет — мне далеко до праведника. Но Бог не лишил меня своей благодати. Я слишком верю в Него, чтобы допускать страх до моего сердца. Ибо страх — порождение дьявола.
Порой я вспоминаю Кольку, каким видел его перед уходом в ту ночь после похорон Ивана Алексеевича: сидящего за столом, опустошенного, какого-то бесполезного. И мне становится жаль моего старого друга. Не потому, что Иван Алексеевич не отдал его на воспитание вернейшему соратнику Отца народов. И не потому, что он, Колька, несмотря ни на что верит в Сталина, в сильную руку. Всех нас держит за горло прошлое. Я знаю, что не было никогда и нет в его сердце любви. Так жить нелегко. Помните слова Иоанна? «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь». Речь не о том Боге, который наверху или еще где-то, а о том, который в каждом из нас. Быть может, это глупо, но я верю, что любовь когда-нибудь спасет мир.
Борис Илюхин
Любовь, как ты щедра в своих дарах!
Любовь, как ты щедра в своих дарах!Едва моё ты сердце посетила —Меня наполнила такая сила,Что отступил пред нею смерти страх.
Но как легко ты обращаешь в прахВсё то, чем так недавно дорожила!И сердце, что намедни храмом было,Обходишь нынче, как чумной барак.
Таинственна природа наших чувств!Казалось бы, вдохнул всего лишь воздух,А ощущаешь, что вместил весь свет.
И сознаёшь, что абсолютно пуст,И тьма покрыла мир, померкли звёзды,И ты — ничто, когда любви в нём нет.
Владимир Глянц
(Из пьяной тетради)
Чаек
Когда он завязывал со спиртным, то всем напиткам предпочитал чай. Вдруг становилось не все равно, какой. Любил хороший. Это чтобы: крепкий, ароматный, но без глупостей, вроде бергамота. Экзотические сорта наподобие того китайского, с дымком, — не жаловал. Про него говорил: «А, это тот, с лыжной мазью?» Одно время грузины придумали для лучшего сбыта своего чая смешивать его с индийским. На полное безрыбье это тоже был чай.
В такую полосу он заботился о том, чтобы куда только ни пришел — везде был бы его чай. Чтобы так: пришел и сразу можно заварить. Не пил только на ходу и в транспорте. Чай в термосе — это не то, вкусовое не то. Через какое-то время вкус заметно меняется. Но в поездки и командировки обязательно прихватывал пару пачек, и даже в поезде пил не проводниковский, а свой.
Однажды, приехав к дальней родственнице, три вечера подряд из вежливости пил ее чай. Сказать про него «спитой» — ничего не сказать. Это был какой-то фантастический 238-й помыв. На следующий день не выдержал, влез в чужую кухню, распорядился по-своему.
— Скажи, пожалуйста, как ты завариваешь? — спросила двоюродная тетка. Спросила, как спела на какой-то восточный мотив.
— А что, вкусно?
— Не то слово. Ты меня уже научишь?
— Рецепт, как в анекдоте. Сыпьте больше заварки. Вот и вся наука.
— А потом? Когда заварка кончится?
— Высыпать спитую заварку в помойное ведро…
— Что ты говоришь? Ее же можно еще раз…
— Как хотите, но тогда такой вкусный не будет. И потом, это… врачи не рекомендуют. Спитой чай может еще дать немного цвета. Но ни запаха, ни вкуса, ни действия такого уже не будет. Это — мусор.
— Что ты говоришь… И что же, каждый день заваривать?
Чувствовалось, что каждый день заваривать для бедной женщины было невероятно. Нарушались все статьи семейного бюджета.
Он не хотел ее обидеть словом «старуха», и потому сказал иначе:
— Московские женщины вашего возраста очень любят почаевничать. И иногда заваривают чай несколько раз в день. У них считается, что пить можно только «пятиминутку»…
Роман Милорада Павича «Пейзаж, нарисованный чаем» он смаковал, прихлебывая из чашки, кружки, стакана. Посуда большой роли не играла. Хотя чашечка тонкого фарфора, если она случалась, бывала не лишней. Чай благороден и заслуживает благородной оправы.
Его детство совпало с хорошими советско-китайскими отношениями. Настолько хорошими, что об этой нерушимой дружбе слагались песни. Не в каждом, конечно, табачном киоске, но в специализированных, всегда почему-то миниатюрных, табачных магазинчиках можно было купить китайские сигареты. В витрине каждой булочной и булочной-кондитерской можно было увидеть целую пирамиду из цибиков китайского чая.
Его родители были южане, а на юге как-то не очень принято пить чай. Там слишком много вина и фруктов. Став москвичами, чай они, конечно, пили, но без всякого смысла, привычки и понимания. Чай — это было нечто, завершающее трапезу. И скучное. На случай, если не успели сварить компота или киселя. Прозрел он случайно, в гостях у маминой подруги, лет в тринадцать. Впервые он тогда, выпив чашку, попросил другую. Так вот что такое чай! Запомнилось на всю жизнь, что то был цейлонский. Это был красный, прежде всего очень красивый, напиток. Он нравился всем: и цветом, и запахом, и вкусом.
Но главное, конечно, было в его действии. Чай вышибал забитые крест-накрест окна и двери в домике воображения. Он не хмелил, но развязывал язык, откуда только появлялось красноречие?.. Он говорил тормозам: стоп! Но не в смысле стопьте! а в смысле — поехали!
Как некоторые «завязавшие» становятся кофеманами, так другие делаются поклонниками чайного куста. И даже на время, снова отпав от благородного напитка и уклонившись в сторону сивухи и иже с ней, возвращаясь в память, борясь, — на возвратном переходе, скажем, в спецбольнице, — они компенсируют «лишение» чаем. Не самым лучшим — каким придется, но самым крепким. Чифирь.
«Ну что, забодяжим? — спрашивает доброхот. — Я это к тому, что Витек договорился с буфетчицей насчет кипятка». Эта, сравнительно сложная, фраза была изысканной редкостью в устах чифириста. Но это не беда, у них были другие достоинства.
Через пятнадцать минут в туалете пятеро в серых пижамах сидят на корточках. Деготь в кружке обжигающий. Втянул два-три раза с воздухом, чтобы не обжечься, передай соседу. То, что в тебя попало — даже не полглотка, но его действие уже начинается. Действует не только он сам, но его запретность, круг друзей по несчастью, некое братство. «Гдей-то вы, козлы, забодяжили?» — спрашивает внезапно вошедший человек с кружкой в руке. Он достает из кармана пижамы пакетик сухой заварки, высыпает ее в рот, жует. Потом выпивает подряд две кружки воды из-под крана. «А смысл?» — спрашивает один из пятерых. «Там, — он похлопал себя по волосатому животу, — заварится».