Гримёр и муза - Леонид Латынин
Бррр… И только в этом весь смысл жизни и все ее перспективы?.. Но Гример не дурак, согласие он выражает в форме туманной и расплывчатой. Таможенник еще больше не дурак, напоминает ему, что этого разговора не было между ними. Ну, вот и все. Очень просто — пружина повернула барабан, у того на оси — зубчатое колесо, зуб в зуб — шестеренка поменьше — крепко вцепилась, не оторвать, и, пожалуй, не разберешь, кто кого движет. Да и времени, чтобы разобраться, нет. Зуб за зуб и Сотых сейчас зацепят. Чтобы не сталкиваться с ними, Таможенник выходит в противоположную входной дверь. Еще движение до маятника не дошло, еще недвижимы стрелки, даже зоркости крайней не видимо новое время, а внутри вздрогнуло колесо, насаженное на одну ось с судьбой Города, — вздрогнула застоявшаяся история — пое-ехали…
И все-таки, черт возьми, Гример взволнован. Не просто разговор — начало новой жизни. Руки даже дрожат. Пальцы. Приятная вещь это дрожание. Он давно уже научился использовать и согласовывать волнение и движение пальцев и рисунок операции. Одно удовольствие избирать ту часть рисунка, правки лица, ритм, которые совпадают с твоим собственным волнением. Это все равно что к зажатому и крутящемуся куску дерева подносить резец и снимать ровную и красивую стружку: дерево получается гладким и совершенным — более гладким и совершенным, чем когда режешь дерево, неподвижно лежащее, зажатое в тиски; а если и тисков нет — в руке, какой ни глаз, какая ни рука, поверхности, как вычерченной при вращении, не получится, а уж скорость — об этом и говорить нечего. Давно Гример работает быстрее, чем его коллеги, потому что для Гримера волнение не помеха, а напротив.
Но сейчас некогда об этом думать. Сотая уже спустила рубаху до колен. Гример просит поднять до пояса — больше не надо. А у Сотой после посещения Таможенника все в голове перевернулось; может, теперь и рубаху до колен надо спускать. Гример надевает фартук. Сотый сидит за дверью, тело его дрожит. И он весь в нетерпении продолжения операции. Но если бы его спросили, чего он дрожит, чему радуется, то, хоть убей, вряд ли бы он ответил точно, но приблизительно свои ощущения от визита Таможенника и своих догадок он бы сформулировал так: грядут удачи, повышения… и немалые… Вот почему он дрожит и волнуется. Так бык на бойне чует кровь и уже дрожит от возбуждения.
А Гример в это время уже навалился грудью в фартуке на влажную от напряжения грудь Сотой и поднес дрожащую руку к ее веку, третий квадрат… как машинка, строчащая споро и быстро, он надрезал кожу и вывернул ее наружу. Сотая зашевелилась под ним. Он еще сильнее навалился на нее и притиснул к столу. Той было больно и от тяжести, и от ножа, но она успокоилась. Надежда делает нас более терпимыми к боли и тяжести. Она даже почувствовала его сильное тело, и дикая и невозможная мысль мелькнула у нее: а что, если… но у Гримера было имя, и это было исключено, но закон законом, а ощущению не прикажешь. И она шевельнулась под ним, и опять боль отступила. Телу стало истомно.
— Если ты, тварь, будешь мне мешать…
Это отрезвило и испугало ее. Гример сильнее утопил скальпель, из-под него брызнула кровь, и ее дернуло, как на электрическом стуле, истома вышла стоном, Гример взял сразу два квадрата, и эта тройная боль… Стон перешел в крик… Это уже удобнее, когда пациент только в боли, он не мешает тебе хотя бы тем, что не думает и не ощущает тебя, а Гримеру нужно было сегодня только немешающее тело… И еще глубже и шире скальпель Гримера впился в плоть… Здесь начинаются чисто профессиональные вещи, а они никогда никому не были интересны, в них, кроме боли, привычки, ярости Гримера, самовнушенной уверенности, что он успеет, ничего больше нет. Да и стоит ли стоять над этими двумя союзниками, имя первой — сопротивление боли, а второго — причинение боли, они оба получат многое, конечно, в случае удачи… Вернемся лучше на улицу и последим за той, у которой эта удача ничего не изменит в жизни. Она будет так же кормить Гримера и ждать его, плача от любви и жалости к нему и его бессмысленным идеям.
XV
Муза идет на работу.
Смотри не смотри сверху, ты не разглядишь ее в дожде и тумане. Зато тебя Муза может увидеть, если мысли выдают тебя с головой. Вслед за Гримером вверх движется она, ее работа чуть ниже места, где появлялся deux ex machina, и слезы текут у нее по лицу, потому что сейчас, чувствует она, Гример уже работает и уже не остановить движения, уже крутятся колеса вагона, стронутого с места Таможенником, а истинней — его ссорой, и эти колеса повисли над двумя стальными стрелами и скоро коснутся их, и покатится он, нагоняя в пути состав, который движется под уклон, потому что время вечно движется под уклон.
Как уже ина’ погода, дождь плотнее, жестче, как будто тонкие пальцы впиваются в плащ, не прокалывая его, но вдавливаясь в тело, равнодушно и сильно, — так Таможенник осматривал Сотую. Дождь быстро смывает слезы, и опять глаза видят ясно, и туманный мир в дожде сыр и прекрасен.
Муза входит в дверь и ловит себя на том, что опять забыла, что ей сегодня надо сделать, и так бывает часто в последнее время. Она почти не помнит о работе. А когда-то ей было трудно представить даже, что она может забыть очередное задание. Она спешила к этим дверям, торопилась нажать кнопки лифта, веселела при мысли, что сядет за свой стол. Утопит клавиш видеозаписи и…
— Что у вас сегодня? — Директор спросил ее чуть раздраженно.
Она посмотрела на себя, на часы. Нет, все в порядке, — значит, это он сам по себе. Смешно. Вечером она могла сказать два слова Гримеру о Директоре, и тому завтра сменили бы имя на номер, а то и вовсе дело могло дойти до Ухода.
Муза никогда не пользовалась своим именем, другие —