Сергей Федякин - Мусоргский
Младшие «кучкисты» — Бородин, Мусоргский и Римский-Корсаков — так и не были представлены французскому маэстро. Балакирев держал своих «приготовишек» на расстоянии. Круг общения Берлиоза, который доставил ему немало приятных минут, — Балакирев, Кюи и семейство Стасовых.
Позже, из Парижа, он то и дело будет вспоминать своих русских собеседников, видеть их в своем воображении («точно они тут предо мной»).
Накануне отъезда из Петербурга Берлиоз начертал знакомому картину, которая напоминает болезненную фантазию: «Шесть дней назад здесь было 32 градуса мороза. Птицы замерзали на лету, кучера падали с козел. Какая страна!» Далее — вздох и последнее желание: «А я в моих симфониях воспеваю Италию, сильфов и заросли роз на берегах Эльбы!!!»
Душевное тепло русских, великолепный оркестр и — жуткие морозы. И снег, снег, всюду снег. Прибыв во Францию, он поспешил к югу — в Монако, Ниццу. Мечтал о солнце, о море. Перед отъездом, полный благодарности, торопится написать из Парижа Стасову: «Прощайте, напишите поскорей, Ваше письмо возродит меня; оно и еще солнце… Бедный несчастливец. Вы живете в снегах!..»[62]
Берлиоз уходил вместе со своим временем. Он застал наступление новой музыкальной эпохи, где рождалась великая русская музыка. И у него не хватало уже сил ее услышать.
Монако встретило Берлиоза хмурой погодой. Ему захотелось побродить в прибрежных скалах. Когда он попытался спуститься по крутому склону — его повело, и старый маэстро рухнул лицом на камни. К отелю Берлиоз добрел окровавленный. Его обмыли, он лег. Поначалу казалось: это увлекла за собой крутизна. На следующий день Берлиоз с ссадинами на лице отправится в Ниццу. Четыре часа в омнибусе утомили. У гостиницы он сразу же вышел на террасу, откуда можно было смотреть на море. И вдруг, на ровном месте, снова рухнул лицом вниз. До отеля его почти доволокли перепуганные прохожие.
«Чувствую, что скоро умру; ни во что больше не верю», — мрачный итог несбывшимся надеждам, чуть позже прозвучавший в письме к Стасову. Далее — о главном и несбыточном: «Хотел бы Вас увидеть, Вы, быть может, подбодрили бы меня. Кюи и Вы, быть может, поделились бы со мной здоровой кровью».
Старик, ожидающий скорой смерти. Немощный, дряхлый. Читает письма. К нему пристают интриганы, которым не по нутру Милий Балакирев, дирижирующий в РМО. Русского артиста хотят заменить немецким — Зайфрицем. И сослаться на мнение знаменитого маэстро.
21 августа 1868 года Берлиоз отправит свое последнее письмо Владимиру Стасову. «Не могу больше, но все продолжаю получать письма… в которых меня просят сделать невозможное. Хотят, чтобы я сказал много хорошего об одном немецком артисте, — а я действительно хорошего мнения о нем, — но при условии, что плохо отзовусь об одном русском артисте, которого желают заменить немецким, тогда как он, наоборот, достоин множества похвал, а посему я не сделаю ничего подобного. Что это за мир, черт возьми!»[63]
* * *Россия превращалась в державу мировой культуры, и это ее движение становилось уже ощутительным, и не только через оркестрантов, которых узнал и оценил Гектор Берлиоз, но и через ее литературу, и через музыку, и через самую жизнь, даже — через дрожание воздуха и тот жестокий мороз. Что-то назревало в России. Какое-то большое и новое слово она должна была не только произнести миру, но уже начала отчетливо его выговаривать.
В декабре 1867-го музыкальная волна всколыхнула и душу Мусоргского. Пока это были вокальные вещи, жанр давно знакомый. Но — главное — композитор был уже тверд в своем несомненном своеобразии. Даже «привычный» романс на стихи Алексея Кольцова «По-над Доном сад цветет…» был по-настоящему свеж. В музыке — и теплота, и лирика, и тот замирающий вздох, который усиливает звучание кольцовской поэзии. Другие же вещи получились совсем уж «из ряда вон». И все — на собственные слова. Найти что-либо подобное в поэзии было бы и невозможно.
19 декабря появился на свет «Озорник», монолог мальчишки. За ним видится целая сценка:
— Ох, баушка, ох, родная,Раскрасавушка, обернись!Востроносая, серебрёная,Пучеглазая, поцелуй!..
Если записать слова не разбивая на стихи, как прозу, своеобычие произведения выступит еще ярче:
«…Стан ли твой дугой, подпертой клюкой, ножки — косточки, словно тросточки. Ходишь селезнем, спотыкаешься, на честной люд натыкаешься! Ой, поджарая, баба старая, ой, с горбом! Ох, баушка, ох, родная, красавушка, не серчай! По лесам бредешь — звери мечутся; по горам ползешь — дол трясется весь; станешь печь топить, ан изба горит; станешь хлеб кусать, ан зуб ломится; по грибы ль пойдешь, сгинут под землю; аль по ягоду — в травку спрячется! За тобой же вслед, моя родная, все полным полны все лукошечки волокут, несут красны девушки, да хихикают, на тебя, каргу, сзади глядючи, на порожнюю. Ой, баушка! Ой, родная! Ой, не бей! Востроносая, раскрасавушка, пучеглазая! Ой, не бей! Раззудись, плечо, размахнись, клюка, расходись, карга старая! Ой, дослушай-ка мою сказочку, ты повыслушай до конца: с подбородочком нос целуется, словно голуби. Ой, ой, не бей! На затылочке три волосика с половиночкой! Ой, ой, баушка! Ой, ой, родная! Ой, красавушка! Ой, ой, ой, не бей, ой!»
От монолога-сценки веет жутью: обида ли подвигла «озорника» на это острословие, граничащее с глумлением? Или, быть может, жестокосердная его натура? Отсюда ниточка потянется к «Борису Годунову», к мальчишкам, что у юродивого «отняли копеечку». И все же нет здесь ни правого, ни виноватого. В монологе ощутимо драматическое восприятие мира: сам автор «не участвует» в действии, он «запечатлевает». За репликами «озорника», за побоями, которые он принимает — скрытый диалог: начинает мерещиться, что ты слышишь ругань расходившейся старухи, видишь ее клюку и даже как она замахнулась трясущейся рукой. Мир — и страшен и смешон. В словах — шутейство, народное балагурье. Литературному «бабушка» Мусоргский предпочитает диалектное: «баушка». И Кольцов, прозвучавший в романсе «По-над Доном», здесь тоже запечатлен: «Раззудись, плечо, размахнись, клюка…» — текст Мусоргского «пересмешничает», за ним — строка из «Косаря»: «Раззудись, плечо! Размахнись, рука!..»
Спустя всего четыре дня — новая музыкальная картинка, маленькая повесть, которую автор назвал «Светская сказочка». Сюжетец вышел «с карикатурой»:
Шла девица прогуляться,На лужок покрасоваться…Вдруг навстречу ей козел!..
Второй куплет писал в параллель первому: «Шла девица под венец, знать пришла пора ей замуж…» Двойной портрет козла и мужа. В музыке он невероятно выразителен, в словах, быть может, слишком прямолинеен. Но детали «сказочки» вышли «с колоритом». Сначала — явление козла: «Старый, грязный, бородатый, страшный, злой и весь мохнатый, сущий черт!» Потом — явление мужа: «Муж и старый, и горбатый, лысый, злой и бородатый, сущий черт!»
«Неравный брак» Василия Пукирева появился в 1862-м. Во времена Мусоргского подобное венчание привычнее было видеть именно так, как на картине: жених — «старик» и «с положением», юная невеста — почти в обмороке, в лице «ни кровиночки». Расхожее мнение при взгляде на такую разницу в возрасте было простым: она — «жертва», он — «негодяй». Достоевский с особым интересом будет вглядываться в лица таких негодяев, «сладострастников»: князь Волковский в «Униженных и оскорбленных», Свидригайлов в «Преступлении и наказании», Тоцкий в «Идиоте», старик Карамазов в «Братьях Карамазовых». Люди эти — с «насекомой» плотоядностью, они таят в себе черты демонические. Свидригайлов к тому ж еще и идеолог: цинизм, смешанный с изощренной «диалектикой» ума, способность доказать что угодно, и того лишь ради, чтоб потешить свои «аморальные принципы»: желание — словом ли, жестом ли — утвердить свое презрение к человеческому существу как таковому, в том числе — к самому себе.
Мусоргский «сюжетец» увидел с неожиданной стороны, именно героиню изобразил усмешкой: «Она к мужу приласкалась, уверяла, что верна…» Если вслушаться в музыку — с усмешкой не без горечи. История, о которой прослышал? Или, быть может, давнее переживание? То самое, от которого осталось смутное свидетельство «третьестепенного» источника, где «он» и «она», родительское вмешательство со стороны невесты, написанная позже грустная, протяжная песня «Где ты, звездочка?»
«Светская сказочка», в обиходе балакиревцев прозванная грубоватым «Козел», будет исполнена в концерте через два месяца. Цезарь Кюи в своем отзыве отметит и хорошую музыку, и неудачное исполнение. Язык Мусоргского становился уже настолько отличным от привычных романсных «оборотов», что мог поставить в тупик любого не привыкшего к подобной музыке певца. Тем более — знатока. И об этом в декабре 1867-го Модест Петрович тоже напишет. Этот «романс» будет с историей.