Юзеф Крашевский - Король в Несвиже (сборник)
Понятовский ударил себя в грудь кулаком, аж ёкнуло, заверяя, что не предаст.
– Слушай же, – начал медленно литвин, – наперёд в это время с фамилией не выставляйся. Называй себя Филиппом или Русином. Этого достаточно. Я тебе дам знать, где, как и когда ты сможешь к королю или к кому из панов подойти и просить о помощи. Наготовь себе приличную одежду, но не слишком великолепную.
– Но кроме праздничного контуша, переделанного из отцовского, нет у меня ничего, а поясок – помилуй, Боже! – стыжусь я его и поэтому на жупан его привяжу, – вздохнул Филипп.
– Больше тебе также не потребуется, – проговорил Шерейко, – чисто, но бедно представишь себя. Когда и как – это моя вешь. Тем временем – молчать и даже не доведываясь слишком о короле, чтобы это не обратило на тебя внимание.
Шерейко сам себе улыбнулся и было видно, что это доброе дельце, связанное с выходкой во вред Радзивиллу, чрезвычайно его занимало. Филипп тоже был вне себя от радости, то припадая к руке благодетеля, то ломая руки и хватаясь за голову.
– Вы думаете, что король что-нибудь для меня сделает? – воскликнул он.
– В этом нет ни малейшего сомнения, должен, – добавил Шерейко. – Ты являешься каким-то Понятовским, всегда носишь ту же самую фамилию, probabiliter[10], и кровь одна, потому что королевская тоже не особенная.
Ты также должны быть либо из Понятова либо из Душник.
Филипп слушал, но было видно, что ни о Понятове, ни о Душниках он не имел ни малейшего понятия.
– Готов меня генералом сделать! – воскликнул он простодушно и рассмешил этим Шерейку.
– Может и это быть, – сказал он, – но не сразу, начнёшь, пожалуй, с полковника, а если бы и ротмистроство тебе дал со староством каким в добавок, для начала будет с тебя. Но хочешь чего иметь, помни одно: не вылезай ни с языком, ни с фамилией до времени. Скрывайся хотя бы в мышиной норе, потому что, когда воевода о тебе вспомнит, или запрёт, или отправит куда-нибудь, дабы о тебе до ушей короля не дошло. Делай, что хочешь, но старайся, чтобы о тебе забыли.
– Э! – сказал Филипп. – Тут мало кто о том знает и помнит, что я зовусь Понятовским. Конюший Божецкий и другие не зовут меня иначе как Филиппом или Русином, а поначалу из Понятовского делали Коняковского, насмехаясь надо мной.
– Пусть насмехаются; ты потом будешь подшучивать над ними, я тебе говорю! – воскликнул Шерейко. – Но князь Пане коханку гневаться будет, потому что ему то, что конюшего себе взял с королевским именем, конечно, на счёт давней недоброжелательности к королю припишут.
Шерейко начал потирать руки и грызть ногти – так ему радостно было думать, что и королю сделает неприятность, и воеводе фиглю устроит, и бедному хлопцу поможет. Ибо он не допускал, чтобы король, будто бы мог тёзке не подать руки.
Потом сразу хотел Шерейко уйти, но его не пустил размечтавшийся Русин, стремясь поговорить о будущем своём счастье и обсудить, как и что он хотел делать. Литвин одно ему старался внушить – молчать и не показываться, не упоминать свою фамилию.
– Упаси Боже, придёт кому в голову, что тут Понятовский есть, тогда на руках отсюда как можно дальше вынесут. Король на пункте родовитости очень раздражителен, так как ему её не хватает. Что касается бумаг, – добросил, беря ещё их в руки, Шерейко, – посмотрим, удастся ли где втиснуть stemma vitelio[11]. Тогда бы только вашу милость поставили на бархат. Но…
Литвин крутил головой.
– Опасное это дело, – сказал он в завершении, – желая сделать слишком хорошо, можно всё испортить. Всё же дай мне эти бумаги, просмотреть нужно, а что, если…
Они связали тогда тесёмкой стопку и Шерейко её всунул глубоко запазуху, глядя, чтобы не была видна. С тем он уже попрощался с Филиппом, который, целуя его руки, проводил даже до выхода. Литвин огляделся вокруг, не желая быть здесь увиденным, и покинул это место очень ловко.
Когда это происходило в маштарниях, у князя и во всём уже замке господствовало беспокойство; шли постоянные совещания и споры о программе этого приёма, который собирался показать миру возможности Радзивиллов.
– Тут уже, Пане коханку, – говорил воевода, – нечего взвешивать, что будет стоить и откуда что взять; должно быть по-радзивилловски, по-княжески, по-королевски. Пусть его величество король знает, с кем имеет дело. И мы тоже недалеко от тронов стояли. Заставь себя, Пане коханку, но поставь себя!
Никто также князя умерять не думал, так как знали, что этого не достиг бы никто. Хотя приближающаяся осень вызывала на охоту, а князь был до неё жаден, уже о ней даже говорить не давал, настолько был постоянно обеспокоен обдумыванием королевского приёма. Жаловался, что ни есть, ни спать не мог и всё что-то новое выдумывал. Посланцы неустанно в Вильну, в Варшаву и в Бьялу ездили, а из пущ в Налибоках зверя в клетках привозили.
Совещания по украшению замка, триумфальным воротам, отрядам для сопровождения короля, разговорам и приветствиям, церемониалу, забавам проходили по несколько раз в день, которые возглавлял сам князь и собирал голоса, повторяя пословицу, которую не заканчивал:
– Не имела баба хлопоты…
Хлопоты действительно были великие, так как речь шла не только о достойном выступлении радзивилловского дома, но о том, чтобы избыточной роскошью короля не унизить и не раздражить. При том мелкое самолюбие выступало для рисования, потому что каждому хотелось играть какую-то роль: рекомендоваться королю и что-нибудь от него получить. Радзивилловский двор был уверен, что король будет щедрым на награды, но дело было не в дорогих подарках, а гораздо больше в титулах и орденах, которых ожидалось много.
Вместе с тем князь, хотя об этом не говорил, не был без некоторой злобной мысли и, если бы осторожно удалось припомнить, чем в отношении к Радзивиллам были Понятовские, не гневался бы на это.
Кроме князя Иеронима, князя Моравского, его жены, доверенные слуги, ксендз Кантембринк, некоторые духовные были вызваны на кабинетную раду (так её, смеясь, называли), которая почти безостановочно заседала в княжеском кабинете. За исключением перечисленных особ, время от времени входили в неё: остроумный и злобный Северин Жевуский, староста Володкович, Войнилович, а из домашних, Бернатович и маршалек двора Фричинский.
Придворным художником князя воеводы, который росписи не очень любил, а из-за глаз, уже в это время болящих, не много издалека мог различить, больше для формальности, чем из нужды, был назначен литвин Эстко, маленький, энергичный, огненного характера, человечек, который, хотя Варшавы и Кракова никогда не видел и мог зваться самоучкой, считал себя не многим хуже, чем Баччиарелли и Смуглевич. Эстко, от которого тут также не много требовали, писал всё, кто что пожелает: портреты, изображения святых в костёлах, аллегории для дам, цветы, гербы, а отличался особенно тем, что делал быстро, и тем, что написал, всегда был очень рад, начиная с прислуги до князя, хвалясь перед всеми своими делами.
Князю этой верой в себя мог он вдохнуть такую уверенность в талант, в способности, в знание искусства, в свою изобретательность, что ценил он Эстку больше всех современных мастеров.
– Знаю, – говорил он тихо, – что король мне завидует и рад бы его отозвать, потому что в Эстке имел бы художника что называется, но добродушный литвин от меня не уйдёт ни за какие деньги.
Правдой и Богом добродушный Эстко действительно был привязан к дому князя, и, хоть с верой в себя, не имел охоты нарываться на борьбу и состязание с Баччиарелли.
– Это, пане, итальянец, – говорил он, крутя головой, – или бы меня интригой опорочил и, оскорблённый, я удалился бы со двора, или даже отравить готов!
Итак, он писал портреты князя, семьи, соседей, друзей, вырисовывал даже Непту с щенятами и из Несвижа выезжать не думал. Когда больших масляных портретов на мальберте не имел, делал небольшие миниатюры, совсем даже успешные. В это время всему миру было известно, что король любил искусство, покупал и собирал картины, понимал его и горячо занимался живописью. Поэтому на первый отголосок, что король собирался приехать в Несвиж, у Эстки забилось в груди сердце. Необходимо показать себя перед королём.
В первую ночь он не мог заснуть. Какой-то аллегорией небольшого размера обязательно нужно было приветствовать короля, но где её поместить и какую? Нарисовать на триумфальных воротах для того, чтобы первый сильный осенний дождь уничтожил шедевр, а холст потом заброшен был куда-нибудь в угол, Эстко не думал.
В огромной зале, в которой должно было собраться всё общество, потолок был беленький и пустой. Для Эстки хватило бы нескольких недель, чтобы на нём сымпровизировать во вкусе века какую-нибудь аллегорическую картину. Он был уверен, что ему это отлично должно удасться. Дело было только в том, чтобы князь понял необходимость и подтвердил программу, какую художник имел уже в голове. Не было ни минуты свободного времени. Поэтому Эстко рано утром, прежде чем князь встал с кровати, втиснулся к нему через гардероб[12]. Это не был час, в который обычно князю являлся придворный художник; увидев его на пороге, воевода подумал, что его привело что-то срочное, и дал знак рукой, чтобы подошёл.