Алексей Апухтин - Неоконченная повесть
– Как, вы никогда не слышали «Пророка»? В таком случае я вам, как начальник, предписываю сегодня же вечером отправиться в театр, тем более что Тедеско в первый раз поет партию Фидес. А чтобы вы не отлынивали, я распоряжусь сам.
Сергей Павлович позвонил.
– Позвать мне Онуфрия Ивановича. Кстати, я вас помещу к нему в стол.
Вошел маленький, лысенький, робкий столоначальник из породы чистокровных «чижей».
– Онуфрий Иваныч, рекомендую вам нового сослуживца, господина Угарова; он прикомандировывается к вашему столу. А для первого знакомства садитесь сейчас в мои сани, поезжайте в Большой театр и возьмите для него кресло на нынешний вечер в «Пророка».
Угаров ужасно сконфузился и начал клясться, что сам возьмет кресло, но Сергей Павлович был непреклонен.
– Нет, нет, вы не достанете хорошего билета, Онуфрий Иваныч родственник кассиру.
Онуфрий Иваныч вышел, но тотчас вернулся.
– Ваше превосходительство, не случилось бы ошибки: сегодня идет «Осада Гента».
– Ну, да это то же самое. «Пророк» запрещен, а дают его под именем «Осады Гента»… Главное, Онуфрий Иваныч, не рассуждайте.
Через минуту в кабинет вбежал без доклада господин, которого Угаров сейчас же признал за брата Сергея Павловича: то же стеклышко, те же пучки бакенбард, тот же взгляд вбок, только он был на несколько лет моложе и одет в мундир другого ведомства.
– Что это значит, Митя? – спросил Сергей Павлович.
– Я забежал к тебе, чтобы сообщить важную новость.
Угаров, уже выходивший из кабинета, невольно остановился. Ему пришло в голову: не взят ли Севастополь?
– Представь себе: Петька Шорин объявлен женихом.
– Не может быть! – воскликнул Сергей Павлович и выронил стеклышко из глаза.
В приемной Угаров столкнулся с Горичем, который бежал куда-то с портфелем под мышкой и имел очень озабоченный, самодовольный вид.
– А, Володя! – воскликнул он, останавливаясь, – прости меня, теперь у меня свободной минутки нет, а приходи сегодня к нам обедать в пять часов…
И, не дождавшись ответа, побежал дальше.
Своего начальника, Онуфрия Ивановича, который, по капризу Висягина, сделался его комиссионером, Угаров прождал довольно долго. Онуфрий Иванович привез билет, а когда Угаров начал извиняться за беспокойство, невольно ему причиненное, он добродушно ответил:
– Помилуйте, какое же это беспокойство? Мне только доставило удовольствие прокатиться в санях Сергея Павловича; я кстати и еще кое-куда заехал… Вот только не знаю, куда вас посадить, вы видите, у нас все переполнено… Знаете что, – сказал он, подумав, – теперь уже середина декабря, до праздников вам сюда ходить не стоит, а в январе милости просим: мы и место вам приготовим, и придумаем занятие какое-нибудь…
Угаров вышел из министерства неудовлетворенный и почти печальный. Все произошло как-то не так, как он воображал себе. Правда, с ним были все очень любезны, но он мечтал о серьезной работе, а с ним обращались, как с ребенком, которого надо развлекать игрушками.
Подъезжая к своей гостинице, Угаров услышал знакомый голос, который его окликнул. Это был его товарищ Миллер. Они вместе вошли в номер.
– Погоди! – закричал Миллер, сбрасывая пальто. – Прежде всего отдай мне одиннадцать рублей тридцать копеек, которые я внес за тебя в лицей за книги.
– За какие книги?
– За те книги, которые ты потерял или испортил в течение шести лет. Изволь платить сейчас, а то после забудешь.
Аккуратный Миллер внимательно сосчитал и спрятал деньги, после чего сказал:
– Ну, а теперь поцелуемся.
Встреча с Миллером была благодеянием для Угарова. Марья Петровна снабдила его большим кушем денег для устройства квартиры, но он решительно не знал, как приступить к этому делу. Миллер взялся помочь ему; он потребовал карандаш и бумагу, долго писал и соображал какие-то цифры и, наконец, объявил, что ровно через месяц – раньше никак нельзя – Угаров будет водворен в своей квартире.
Около пяти часов Угаров входил к профессору Горичу. Яши не было дома; Иван Иванович встретил его в плисовом сюртуке и с какой-то важностью, которой прежде у него не было.
– Здравствуйте, мой любезнейший, – сказал он, приподнимаясь с большого сафьянового кресла, – очень рад вас видеть. Яша прислал мне записку с курьером, что вы откушаете нашего хлеба-соли. Ну, что же, очень рад, чем бог послал.
Прежнего беспорядка в квартире не было; она имела очень уютный вид; на ней, как и на хозяине, лежала печать довольства. Только один Аким не изменился: он по-прежнему был в нанковом сюртуке и с волосами, зачесанными за уши.
– Да, хорошо, очень хорошо, что вы устроили свои дела в деревне, – говорил Иван Иванович, после того как Угаров рассказал ему все, что было в течение года. – А все-таки скажу: жаль, что целый год вы потеряли даром. Потерять год службы – это важная вещь. Ну да ничего, с помощью Яши мы как-нибудь это поправим.
– Я слышал, что Яша идет хорошо по службе, – сказал Угаров.
– То есть, как хорошо? сказать хорошо – очень мало. Он идет блистательно. Я всегда надеялся, что Яша будет оценен по достоинству, но признаюсь, что такого успеха не ожидал. Граф Хотынцев души в нем не чает, советуется с ним по всем важным вопросам. Теперь я умру спокойно: у Яши есть второй отец. Да вот, чего же лучше…
Иван Иванович закрыл глаза и откинулся на спинку кресла. Видно было, что рассказ свой он уже передавал многим и что все эффекты были заучены.
– Сижу я в прошлом месяце в этом самом кресле и перелистываю Нибура [73] – это моя настольная книга, – вдруг звонок. Аким докладывает: «Граф Хотынцев». Я говорю: верно, к Якову Иванычу, и думаю, что это племянник графа – гусар есть такой. Аким говорит: «нет, вас спрашивают». – Ну, проси. – Встаю я с кресла, и вдруг – кто же передо мной? Сам министр, граф Василий Васильевич Хотынцев. Я долго глазам своим не верил, и тут только вспомнил, что на мне халат, начал извиняться… Он говорит: «Помилуйте, как же дома иначе сидеть, как не в халате?» И начался у нас чрезвычайно любопытный разговор-Рассказ старика был прерван сильным звонком. Вбежал Яша, извиняясь за опоздание и говоря, что он умирает с голоду. За обедом Иван Иванович говорил без умолку, перескакивая с одного предмета на другой и постоянно возвращаясь к графу Хотынцеву. Под влиянием радостного возбуждения, в котором он жил в последнее время, память его вдруг пошатнулась, и он немилосердно путал лица и события. При этом он беспрестанно подливал себе мадеры из бутылки, которую Яша незаметно переставил к концу обеда подальше. Когда Аким подал кофе, Иван Иванович предложил угостить дорогого гостя коньяком, но Яша поспешил ответить, что Угаров не пьет коньяку. Иван Иванович совсем осовел и говорил уже слегка охриплым голосом.
– Да, господа, граф Хотынцев это – светлая личность, это – высокий государственный ум. Довольно с ним полчаса поговорить, чтобы убедиться в этом. Сижу я в прошлом месяце в кабинете и перелистываю Нибура – вдруг звонок… Впрочем, я, кажется, вам уже это рассказывал…
И, слегка сконфузившись, Иван Иванович перешел к кардиналу Ришелье [74] , в котором, по его мнению, было много сходных черт с графом Хотынцевым.
Когда в восемь часов Угаров собрался в оперу, Яша убедил его заехать домой и переодеться, говоря, что порядочные люди иначе не ездят в оперу, как во фраке.
– Что делать, мой любезнейший, – прибавил Иван Иванович.– Usus – tyrannus [75] .
Переодеванье заняло так много времени, что Угаров приехал в театр по окончании первого акта. Привыкнув к деревенской тишине, Угаров при входе в залу был совсем ошеломлен блеском люстры, обнаженных плеч и бриллиантов и немолчным, хотя и негромким говором многолюдной светской толпы. Сверх того, он устал с дороги, последнюю ночь в вагоне почти не спал и вследствие всех этих причин музыка «Пророка», которую он слышал в первый раз, не произвела на него особого впечатления. Во втором антракте подбежал к нему на минуту Сережа Брянский – еще более красивый и элегантный, чем прежде, и взял с него слово приехать после оперы ужинать к Дюкро.
– Никого не будет, – говорил Сережа, – кроме моего друга Алеши Хотынцева, который очень хочет с тобой познакомиться, и двух молодых женщин…
Когда в третьем акте Тедеско появилась в виде нищей и, севши в глубине сцены, запела:
Pieta per lalma afflitta… [76] —
ее голос, проникнутый глубокою скорбью о потерянном сыне, страстно взволновал Угарова. Из-за покрывала, надетого на голову Фидес, ему вдруг померещились знакомые черты Марьи Петровны, и это воспоминание окончательно отвлекло его от оперы и унесло в родное, только что покинутое гнездо. Под этим впечатлением он даже не поехал ужинать к Дюкро, а вернулся домой и написал длинное письмо Марье Петровне. Припоминая впечатления своего первого дня в Петербурге, Угаров улыбнулся при мысли, что на нем в этот день были четыре костюма: сначала дорожный, потом вицмундир, сюртук и фрак, тогда как в Угаровке он шесть месяцев носил все тот же серый пиджак, за что подвергался горячим нападкам Варвары Петровны. Другое различие между деревней и Петербургом было еще разительнее: он видел множество людей, в театре вслушивался в разговоры, которые раздавались кругом, – и ни разу никто даже не упомянул о Севастополе. Казалось, что в Петербурге забыли или не хотят думать о том, что где-то на юге ежечасно льется русская кровь и наши братья погибают в непосильной борьбе, – и невольно припоминалось ему, как накануне его отъезда из Угаровки была получена почта, как тетя Варя вырвала у него из рук «Русский инвалид» [77] , как Андрей и Лукерья, притаившись за дверью, слушали чтение и как через полчаса вбежал Степан Степанович Брылков со словами: «Не томите, кума, скажите поскорее: сдались или еще держимся?»