Николай Белоголовый - Из воспоминаний сибиряка о декабристах
Высадившись, компания торопливо пускалась в путь по росистой и уже сморщившейся и пожелтевшей от осенних утренников траве; впереди быстро шагал Осип Викт-ч; он, как главный распорядитель, осматривал местность, отдавал приказы загонщикам и распределял, куда стать каждому охотнику. Брать мой и я поступали по очереди в адъютанты то к Алек. В-чу, то к Осипу В-чу и очень дорожили своим прикомандированием к последнему, не столько ради его первенствующей роли, как лучшего стрелка, сколько потому, что его собственное увлечение и охотничий азарт невольно сообщались и нам и придавали еще бо́льшую живость переносимым впечатлениям. Вот, расставивши всех по местам, О. В-чъ, устанавливается наконец и сам на облюбованном для себя месте, обыкновенно перед неширокою лужайкою, идущею вдоль невысокой поросли леса или кустарника, осматривается внимательно кругом и надевает пистоны; я помещаюсь сбоку на каком-нибудь пне, шагах в десяти, и наблюдаю за О. В-м. Солнце стоит уже высоко и заливает яркими лучами лежащий перед нами пейзаж начинающей блекнуть природы; в чутком осеннем воздухе уже разносятся где-то далеко от нас крики загонщиков, го-го-го-го! Крики эти мало-помалу приближаются к нам, и среди этого нарастающего гама начинает слышаться тявканье пары гончих, но О. В-ч продолжает стоять спокойно, прислонясь к стволу дерева и рассеянно щурясь на окружающую полипу; вдруг тявканье одной из собак быстро приблизилось к нам, еще несколько мгновений – и вблизи от нас раздались раз за разом два выстрела; О. В-ч тотчас же встрепенулся и взвел курки, крикнув в мою сторону отрывистым шепотом: «ну, теперь, братец, стояв смирно!» Повторять мне приказ не нужно, я и без того уже весь внимание и с замирающим сердцем слежу за преобразившейся вмиг фигурой старого охотника: все лицо его какою оживилось, помолодело, глаза быстро перебегают по лежащей перед нами полянке; вдруг он с необычайной быстротою перебрасывает ружье, прикладывается и направляет дуло вперед; я бесшумно поворачиваю глаза в сторону направленного ружья и жду не без сердечного трепета, что вот-вот у меня под ухом раздастся оглушительный выстрель; но проходит несколько секунд, я оглядываюсь на О. В-ча и вижу, что он уже опустил ружье и, стало быть, тревога была фальшивая. А между тем выстрелы все учащаются и справа и слева, сопровождаясь то возгласами торжества, то разочарованья; дикое оранье загонщиков все приближается, лай собак становится еще горячее, и вскоре над зеленью нашей полянки показывается отчаянно подпрыгивающая спинка беляка; О. В-ч не медлит, следует выстрел, другой, – и заяц, сделав прыжок в сторону, пропадает вдруг из моих глаз. «Кажется, убил; поищи тама», – говорит мне О. В-чъ, и я, стремглав, не помня себя, бегу по указанию его пальца и после немногих поисков взад и вперед попадаю взором на белеющую массу. Да, это заяц; он лежит, бедный, на боку и вздрагивает ножками, глаза его еще поворачиваются, но они уже подернуты какой-то тусклой дымкой и не видят моего приближения; его белая пушистая шкура слиплись на боку брызнувшей из раны кровью; он мне кажется необыкновенно большим, и я торжественно тащу его О. В-чу, который мельком взглянул на него с одобрительными словами: «славный, жирный» и снова стал в выжидательную позу. И так продолжаем мы стоять 4–5 часов все на том же месте, и часы эти летят незаметно, благо зайцев много, и они то и дело шмыгают мимо.
Наконец солнце уже далеко перешло на западную половину неба, голоса загонщиков становятся и хриплое и ленивее, выстрелы реже, и наконец я с великим прискорбием вижу появляющуюся между кустами фигуру одного из наименее ретивых охотников, со словами: «а что, О. В., не пора ли червяка заморить, да и по домам?» О. В-ч сам неохотно выслушивал это предложение, но покоряется ему, зноя, что большинство соратников не на его стороне и что действительно запаздывать не годится, так как на обратные сборы времени уйдет немало. Начинается обход охотников и снятие их с места, крики загонщиков смолкают, и все направляются к коврам, разостланным под деревьями, где ожидает холодный завтрак, кажущийся нам необыкновенно вкусным, и чай; происходит общий осмотр добычи; все рассаживаются на коврах, и еда перемешивается рассказами того или другого охотника о пережитых впечатлениях дня, среди которых случается и немало комических эпизодов, поднимающих общий смехе. Все наэлектризованы очень весело, шутят и острят, и чаще всего мишенью острот делался гувернер Милльер, подслеповатый и очень близорукий человек и потому плохой стрелок, изводящий пропасть зарядов и всегда возвращающийся с пустыми руками, а между тем великий хвастун и благер. В числе постоянных участников наших охот всегда находится один из кудинских крестьян, страстный охотник, являющийся со своим кремневым ружьем и с своей белой овчаркой-собакой, сносно выдрессированной для охоты за утками и болотной дичью и совсем непригодной для гоньбы за зайцами. Вот этого-то пса Милльер по своей подслеповатости нередко принимал за зайца, подкрадывался к нему и немало извел на него своих патронов, и только благодаря тому, что он стрелок был горе-горький, собака как бы чудом оставалась целой и невредимой. Зато между нею и французом установились особые и действительно вызывавшие на смех отношения: овчарка, добродушная и ласковая со всеми, не могла видеть равнодушно француза, и как только он поднимался с места, тотчас же вскакивала, очевидно признавая в нем своего личного и опасного врага, отбегала на почтительное расстояние и начинала неистово лаять и подпрыгивать. А так как собака всегда присутствовала при этих полевых завтраках и при ней Милльер не мог пошевелиться без того, чтобы не раздалось вблизи сердитое ворчанье, а вместе с тем не начались и обычные остроты товарищей по охоте, то и самолюбивый француз просто возненавидел своего лохматого врага. Наконец завтрак был кончен, мы усаживались в карбазы и отчаливали от перебудораженного нами острова, на котором снова водворялась непробудная тишина, и только уцелевшие зайцы, вероятно, долго не могли успокоиться от волнения, причиненного нашим нашествием. А мы с трофеями возвращались домой, где на берегу нас встречали дамы. Континентальная сибирская осень отличается своею ясною сухостью, и я ни разу не помню, чтобы дождь или непогода захватили нас на охоте и омрачили мои воспоминания об этих веселых днях, полных для меня и доныне своею светлою прелестью.
Уженье рыбы занимало также видную роль в наших летних досугах. У А. В. Поджио был арендован под покос луг, известный под названием «Выгородки», верстах в 2-х – 3-х от деревни и прилегавший к реке Куде; когда он отправлялся на Выгородки, то брал и нас с собой, к компании нашей нередко присоединялись Мишель с Зверевым и гувернером, и мы по целым часам простаивали с удочками под тощими прибрежными ивами, вытаскивая из тихих заводей реки пискарей и окуней, водившихся в ней в изобилии.
XIII
Кроме того, за это же время я пристрастился к чтению, и эта страсть, только возраставшая с годами, доставила мне в жизни самые чистые и высокие наслаждения, а потому я не могу не вспомнить с благодарностью, что этой страстью я в значительной степени был обязан времени, проведенному у А. В. Поджио. Впрочем я должен прибавить, что и отец мой, будучи весьма занятым своими торговыми делами, любил постоянно читать и следить за литературой, выписывал журналы, имел хорошую для того времени библиотеку и своим примером тоже поощрял во мне зарождавшуюся страсть. Отец сам по себе давал такую высокую цену хорошему образованию, что, вероятно, и без влияния декабристов не остановился бы перед трудностями дать нам его, а трудности эти были весьма существенны и, помимо удаленности Иркутска от образовательных центров, заключались и в том, что отец пользовался только весьма умеренным достатком, а никогда не считался богачом. Несомненно однако, что знакомство и общение с декабристами еще более укрепило его в намерении относительно нашего воспитания и очень облегчило ему выполнение этой задачи. Он не замедлил ее выполнить и, отправляясь ежегодно по делам на нижегородскую ярмарку, в Москву и Петербург, он в 1840 году увез с собою старшего моего брата и поместил его в пансион Эннеса, один из лучших иностранных пансионов, бывших тогда в Москве; мне же было объявлено, как второму сыну, что на следующий год очередь будет за мной.
Вообще можно сказать, что иркутское купечество проявляло уже тогда большее стремление к образованию, чем это замечалось среди купечества внутренней России – и этому, мне кажется, была довольно понятная причина. Попадалось и в Иркутске несколько старинных и богатых купеческих домов, живших замкнутою и патриархальною жизнью, но их было немного; большинство же состояло из недавних выходцев из той же внутренней России, почти исключительно из вологодской, вятской и архангельской губернии, а так как в далекую Сибирь пускались все люди способные, предприимчивые, не удовлетворявшиеся рутинными и тесными рамками местной торговли и стремившиеся в Сибирь, как в отдаленную строну, где их способности и энергия могли найти более обширное поле для применения, то таким образом естественно образовывался подбор людей умных и деятельных, любивших работать мозгами, а не сидеть, сложа руки. Подвижность их была действительно изумительная, ибо редкий из этих иркутян не покидал каждый год своей семьи на 3–4 месяца, отправляясь или на нижегородскую ярмарку, или вдоль по Лене – в Якутск и Охотск, а с конца 1850-х годов в район этих путешествий вошла и Амурское окраина; эти же путешествия сами по себе служили отличным развивающим средством, так как знакомили с новыми местами, сводили с множеством новых людей иных понятий, обычаев и взглядов, а это не могло не расширить еще больше умственный кругозор этих живых людей. Как на образец такой подвижности могу указать опять-таки на моего отца, который еще за несколько лет до своей смерти, а умер он 56 лет от роду, совершил свою 25-ю поездку в Москву, что, считая в оба конца, вперед и обратно, по 10,000 верст, дает почтенный итог в 250,000 верст; кроме того, он несколько раз съездил в Якутск, на Амур, и даже в год своей смерти, уже совсем расшатанный болезнью, успел побывать и в Петербурге и в Николаевск на Амуре, т. е. на крайних, западном и восточном пунктах Российской империи, между которыми расстояние по календарю значится в 9,917 верст. Еще если бы эти путешествия совершались с теми удобствами, с какими они совершаются в настоящее время, а надо помнить, что применение пара на русских путях началось лишь в начале 50-х годов, когда открылась Николаевская железная дорога и появились первые пароходы на Иволге и Каме; до того же надо было вплоть до Москвы ехать в тарантасах и на перекладных по таким дорогам, которые в весеннее и осеннее время делались почти непроездными. Я не берусь с точностью высчитать, какую часть своей жизни употребил таким образом мой отец на разъезды, потому что не знаю наверное числа его поездок в Якутск, на Амур, в Енисейскую тайгу, но едва ли я преувеличу, сказавши, что 7–8 лет своей жизни он провел в пути между двумя станциями; достаточно сказать, что он до того обжился в тарантасе и отвык от оседлых удобств, что последние годы своей жизни, когда ему удавалось прожить несколько месяцев покойно дома, он уже потерял привычку спать в кровати, а устраивался на ночь в большом кресле полулежа и надевая на себя свой дорожный костюм: халат на беличьем меху, мягкие козловые сапоги (ичиги) и даже какую-то мягкую шапку на голову.