Эдвард Бульвер-Литтон - Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь
„Я умираю, а последние слова умирающих – приказ. Я приказываю вам позаботиться о том, чтобы участь моей дочери не была участью дочери каторжника в знатном доме. Для ее счастья необходимо, чтобы судьба ее была скромна. Чем скромнее будет ее кров, тем лучше, и муж у нее должен быть из настолько скромной среды, чтобы не пренебречь дочерью преступника“.
С этого часа я решил сохранить свободными сердце и руку для того, чтобы сказать внучке моего благодетеля, когда она вырастет:
„Я скромного происхождения, но твоя мать хотела отдать тебя мне“.
Новорожденная, отданная на наше попечение, стала теперь девушкой, а я так обеспечил свое благосостояние, что могу предложить ей уже не бедность и борьбу. Я сознаю, что, не будь ее судьба так исключительна, моя надежда была бы пустой самонадеянностью, я сознаю, что я не более как человек, облагодетельствованный милостями ее деда, который сделал меня тем, чем я стал: сознаю неравенство лет, сознаю многие прошлые заблуждения и нынешние свои недостатки. Но судьба определила так, что эти соображения уже несущественны. Она должна выбрать меня. Какой другой выбор возможен при обстоятельствах, которые отягощают ее судьбу, мой дорогой и благородный друг, Ваше чувство чести неизмеримо более, чем мое, а между тем и я свою честь держу высоко. Если Вы, ее ближайшая и наиболее ответственная родственница, не осудите меня, все другое представляется мне ясным. Детская привязанность Лили ко мне слишком глубока и слишком нежна для того, чтобы не перейти в любовь жены. И счастье еще, что она не получила того обычного воспитания в пансионе, которое никаких знаний не дает, а лишь развивает вульгарные вкусы. Воспитанная так же, как и я, под свободным воздействием природы, она не жаждет замков и дворцов, кроме тех, которые мы строим, как нам вздумается, в волшебной стране. Она привыкла понимать и разделять фантазии, которые для поклонника живописи и песен значат больше, чем книжная ученость. Дня через два, может быть, на другой день после получения Вами этого письма, я постараюсь вырваться из Лондона и, вероятно, по обыкновению приду пешком. Как мне хочется опять увидеть жимолость изгородей, зеленые поля, солнечный блеск на реке, а еще милее мне крошечные водопады нашего шумного ручейка! Умоляю Вас, самый милый, самый кроткий, самый уважаемый друг из тех немногих, которые до сих пор встретились мне в жизни, хорошенько обдумайте сущность этого письма. Если Вы, рожденная в звании гораздо выше моего, найдете необоснованной дерзостью с моей стороны притязать на руку внучки моего покровителя, скажите это прямо, и я останусь так же признателен за Вашу дружбу, как был признателен за Вашу доброту, когда в первый раз обедал во дворце Вашего отца. Робкий, обидчивый и молодой, я чувствовал, что его знатные гости удивлялись, почему я приглашен к одному столу с ними. Вы, тогда окруженная поклонниками, общим обожанием, почувствовали сострадание к грубому, угрюмому мальчику, оставили тех, кто казался мне похожим на богов и богинь языческого Пантеона, подошли к протеже Вашего отца и шептали ему ободрительные слова, которые заставили простого, но честолюбивого мальчика уйти с легким сердцем и при этом говорить про себя: „Когда-нибудь…“ А что значило для такого мальчика, вообразившего себя вознесенным богами и богинями, уйти с легким сердцем и шептать себе: „Когда-нибудь“, я сомневаюсь, чтобы да? же Вы могли вполне себе представить.
Но если Вы будете так же добры к самоуверенному мужчине, как были – к застенчивому мальчику, и скажете: „Пусть осуществится ваша мечта, пусть будет достигнута цель вашей жизни! Возьмите от меня, как ближайшей ее родственницы, последнюю из рода вашего благодетеля“, – тогда я осмелюсь обратиться к Вам с такой просьбой: Вы заменяете мать дочери Вашей сестры, приготовьте же ее ум и сердце к наступающей перемене в отношениях между нею и мной. Когда я видел ее в последний раз полгода назад, она была еще таким шаловливым ребенком, что, мне кажется, я нарушил бы уважение к ней, если б сказал ей вдруг: „Ты теперь уже девушка, и я люблю тебя не как ребенка, а как девушку“. А между тем мне не отпущено времени на продолжительный, осторожный и постепенный переход от отношений друга к отношению возлюбленного. Я теперь понимаю то, что великий мастер моего, искусства однажды сказал мне: „Карьера – это судьба“. Один из тех коммерческих магнатов, которые теперь в Манчестере, как некогда в Генуе и Венеции, властвуют над двумя цивилизующими силами мира, которые близоруким глазам кажутся антагонистами, – я говорю об искусстве и торговле, – предложил мне написать картину на понравившийся ему сюжет. Предложение такое щедрое, что его торговля должна повелевать моим искусством, а сюжет принуждает меня как можно скорее отправиться на берега Рейна. Я должен видеть все оттенки листвы в полуденном блеске лета. В Грасмире я могу остаться только на несколько дней, но до отъезда я должен узнать, буду я работать для Лили или нет. От ответа на этот вопрос зависит все. Если я не буду работать для нее, то в лете не будет блеска, а в искусстве – торжества для меня, и я откажусь от предложения. Если же она скажет: „Да, работай для меня“, тогда она станет моей судьбой. Она упрочит мою карьеру. Тут я говорю как художник. Никто, кроме художника, и не догадывается, какое решающее влияние даже на его нравственное существо в некую критическую эпоху его карьеры как художника или его жизни как человека оказывает успех или неудача одного-единственного произведения. Но я продолжаю говорить как человек. Моя любовь к Лили в последние полгода такова, что, хотя в случае отказа я и дальше буду служить искусству и по-прежнему жаждать славы, но уже как старик. Юность моей жизни уйдет безвозвратно.
Как человек я говорю, что все мои мысли, все мои мечты о счастье, отдельно от искусства и славы, сосредоточиваются на одном вопросе: „Будет Лили моей женой или нет?“
Преданный вам У. М.»
Кенелм возвратил письмо, не сказав ни слова. Его молчание привело в ярость миссис Кэмерон.
– Итак, сэр, что вы скажете? – воскликнула она. Вы знаете Лили всего каких-нибудь пять недель. Что значит это лихорадочное увлечение в сравнении с многолетней преданностью такого человека? Посмеете ли вы сказать теперь: «Я настаиваю?»
Кенелм спокойно махнул рукой, как бы отгоняя всякую мысль о насмешках и оскорблениях, и промолвил, устремив добрые, грустные глаза на подергивавшееся от волнения лицо собеседницы:
– Этот человек достойнее ее, чем я. В своем письме он просит вас приготовить вашу племянницу к перемене отношений между ними, о чем он сам боится сказать ей. Вы сделали это?
– Сделала в тот же вечер, как получила письмо.
– И… вы колеблетесь… Говорите правду, умоляю… она…
– Она, – ответила миссис Камерон, невольно повинуясь голосу этой мольбы, – она сначала была поражена и пробормотала: «Это сон… Это верно? Этого не может быть! Я – жена Льва? Я? Я – его судьба? Во мне – его счастье?» Потом засмеялась своим милым, детским смехом, обняла меня за шею и сказала: «Вы шутите, тетушка, он не мог это написать!» Тогда я показала ей часть его письма, и когда она убедилась сама, лицо ее стало очень серьезным, как у взрослой женщины, такого мне не случалось еще видеть у нее до сих пор, и, помолчав, в волнении воскликнула: «Неужели вы можете считать меня, неужели я сама могу считать себя такой дурной, такой неблагодарной, чтобы сомневаться, каков будет мой ответ, если Лев просит меня о чем бы то ни было? Разве я скажу или сделаю что-либо такое, что может сделать его несчастным? Если бы такое сомнение могло зародиться у меня, я вырвала бы его вместе с сердцем!» Ах, мистер Чиллингли! Для нее не может быть счастья с другим, если она будет знать, что разбила жизнь того, кому обязана столь многим, хотя она никогда не узнает всего, что он для нее сделал.
Кенелм оставил это замечание без ответа, и миссис Камерон продолжала:
– Я буду совершенно откровенна с вами, мистер Чиллингли. Я не была довольна поведением Лили и выражением ее лица на следующее утро. Я боялась, что в душе ее происходит борьба, что ее мучит мысль о вас. А когда Уолтер пришел вечером и заговорил о том, что встречал вас прежде во время сельских прогулок, но имя ваше узнал, только расставаясь с вами у моста возле Кромвель-лоджа, я увидела, что Лили побледнела; вскоре она ушла в свою комнату. Боясь, что свидание с вами хотя и не изменит ее намерения, но может омрачить ее счастье после единственного выбора, который она может и смеет сделать, я решила пойти к вам сегодня утром и обратиться к вашему разуму и сердцу, что я и сделала теперь и, уверена, не напрасно. Тсс! Я слышу его голос!
Мелвилл вошел в комнату под руку с Лили. Приятное лицо художника сияло невыразимой радостью. Оставив Лили, он бросился к Кенелму, горячо пожал ему руку и сказал: